Рассказы и повести


и под конец я уже перестал видеть в нем дерзкий вызов обществу.
"Женятся же хорошие и ученые люди на швейках, на горничных, - утешал я
себя, - и живут прекрасно и до конца дней своих благословляют судьбу,
толкнувшую их на это решение. Не буду же я несчастнее других, в самом деле?"

Однажды в середине июня, под вечер, я, по обыкновению, ожидал Олесю на
повороте узкой лесной тропинки между кустами цветущего боярышника. Я еще
издали узнал легкий, быстрый шум ее шагов.

- Здравствуй, мой родненький, - сказала Олеся, обнимая меня и тяжело дыша.
- Заждался, небось? А я насилу-насилу вырвалась... Все с бабушкой воевала.

- До сих пор не утихла?

- Куда там! "Ты, - говорит, - пропадешь из-за него... Натешится он тобою
вволю, да и бросит. Не любит он тебя вовсе..."

- Это она про меня так?

- Про тебя, милый... Ведь я все равно ни одному ее словечку не верю.

- А она все знает?

- Не скажу наверно... кажется, знает. Я с ней, впрочем, об этом ничего не
говорю - сама догадывается. Ну, да что об этом думать... Пойдем.

Она сорвала ветку боярышника с пышным гнездом белых цветов и воткнула себе
в волосы. Мы медленно пошли по тропинке, чуть розовевшей на вечернем солнце.

Я еще прошлой ночью решил во что бы то ни стало высказаться в этот вечер.
Но странная робость отяжеляла мой язык. Я думал: если я скажу Олесе о моем
отъезде и об женитьбе, то поверит ли она мне? Не покажется ли ей, что я
своим предложением только уменьшаю, смягчаю первую боль наносимой раны?
"Вот как дойдем до того клена с ободранным стволом, так сейчас же и начну",
- назначил я себе мысленно. Мы равнялись с кленом и я, бледнея от волнения,
уже переводил дыхание, чтобы начать говорить, но внезапно моя смелость
ослабевала, разрешаясь нервным, болезненным биением сердца и холодом во
рту. "Двадцать семь - мое феральное число^1, - думал я несколько минут
спустя, - досчитаю до двадцати семи, и тогда!.." И я принимался считать в
уме, но когда доходил до двадцати семи, то чувствовал, что решимость еще не
созрела во мне. "Нет, - говорил я себе, - лучше уж буду продолжать считать
до шестидесяти, - это составит как раз целую минуту, - и тогда непременно,
непременно..."

- Что такое сегодня с тобой? - спросила вдруг Олеся. - Ты думаешь о чем-то
неприятном. Что с тобой случилось?

Тогда я заговорил, но заговорил каким-то самому мне противным тоном, с
напускной, неестественной небрежностью, точно дело шло о самом пустячном
предмете.

- Действительно, есть маленькая неприятность... ты угадала, Олеся... Видишь
ли, моя служба здесь окончена, и меня начальство вызывает в город.

Мельком, сбоку я взглянул на Олесю и увидел, как сбежала краска с ее лица и
как задрожали ее губы. Но она не ответила мне ни слова. Несколько минут я
молча шел с ней рядом. В траве громко кричали кузнечики, и откуда-то
издалека доносился однообразный напряженный скрип коростеля.

- Ты, конечно, и сама понимаешь, Олеся, - опять начал я, - что мне здесь
оставаться неудобно и негде да, наконец, и службой пренебрегать нельзя...

- Нет... что же... тут и говорить нечего, - отозвалась Олеся как будто бы
спокойно, но таким глухим, безжизненным голосом, что мне стало жутко. -
Если служба, то конечно... надо ехать...

Она остановилась около дерева и оперлась спиною об его ствол, вся бледная,
с бессильно упавшими вдоль тела руками, с жалкой, мучительной улыбкой на
губах. Ее бледность испугала меня. Я кинулся к ней и крепко сжал ее руки.

- Олеся... что с тобой? Олеся