ие умолкли. Потом, удаляясь,
заговорили опять, и ему показалось, что они его обсуждают,--
даже произносят его фамилию. Подул ветерок, сорвал бумажку с
трубочки в его руке. Он ощутил странную неловкость,
беспричинное чувство, что вот этот проклятый счастливый
иностранец, спешащий к пляжу со своей загорелой, прелестной
спутницей, знает про него решительно все,-- быть может,
насмешливо его жалеет, что вот, мол, юношу опутала, прилепила к
себе стареющая женщина,--красивая, пожалуй,--а все-таки похожая
на большую белую жабу. Он подумал, что беспечные люди на
морском курорте всегда проницательны, глумливы, злоязычны. Ему
стало стыдно, он почувствовал свою дрожащую наготу, едва
прикрытую шарлатанским халатом; задумался, потряс головой и,
брезгливо держа в руке стеклянную трубочку с таблетками,
вернулся в гостиницу. Он даже не заметил, что потерял на
набережной легкую бумажку, в которую трубочка была обернута;
бумажка скользнула по набережной, легла, опять скользнула,
обогнала чету, недавно замеченную Францем; потом ветерок отнес
бумажку к скамейке у спуска на пляж. Там ее задумчиво пробил
острием трости гревшийся на солнце старик. Что случилось с ней
дальше -- неизвестно: тем, кто спешил на пляж, некогда было за
нею наблюдать. Песком опушенные мостки вели вниз к красно-белым
будкам. Тянуло поскорей к сияющим складкам моря. Мостки
оборвались. Дальше надо было идти по рыхлому белому песку.
Узнать свою будку легко,-- и не только по цифре на ней; есть
предметы, которые необыкновенно быстро привыкают к человеку,
входят в его жизнь, просто и доверчиво. Неподалеку от этой
будки была будка семейства Драйер; сейчас она пустовала; ни
Драйера, ни жены его, ни племянника... Кругом нее был огромный
песчаный вал. Чужой ребенок в красных трусиках лез по нему, и
песок сбегал искристыми струйками. Госпожа Драйер была бы
недовольна, что вот чужие дети лезут и портят. За валом,
внутри, на песке вокруг будки, вчерашний дождь смешал следы
босых ног. Невозможно уже было найти, например, крупный
отпечаток Драйера или узкий, длиннопалый след Франца. Через
некоторое время подошли танцмейстер и студент, увидели, что
никого еще нет, удивились и двинулись дальше. "Милая,
обаятельная женщина",-- сказал один, а другой посмотрел через
пляж на набережную, на полосу гостиниц, кивнул и ответил: "Они,
должно быть, сейчас придут. Мы можем через десять минут
вернуться". Но будка продолжала пустовать. Мелькнула белая
бабочка в борьбе с ветром. Где-то далеко кричал фотограф. Люди
входили в воду, двигали в ней ногами, как будто шли на лыжах.
Потом -- вспышка, фыркание,-- поплыли.
И одновременно все эти морские образы -- синие тени будок
на песке, блеск воды, пестрые от песка и загара тела,-- эти
образы, собранные в один солнечный узор, уезжали со скоростью
восьмидесяти километров в час, уютно поместившись в душе у
Драйера, и тем настойчивее требовали к себе внимания, чем
больше он сам, в длинном вагоне экспресса, отдалялся от моря.
Приятное, волнующее предвкушение дела, ожидавшего его в городе,
как-то опреснело при мысли о том, что вот, сейчас, пока он,
превратившись уже в горожанина, сидит в поезде,--там, у моря,
на горячем песке,--блаженство, отдохновение, свобода... И чем
ближе подъезжал он к столице, тем привлекатель
заговорили опять, и ему показалось, что они его обсуждают,--
даже произносят его фамилию. Подул ветерок, сорвал бумажку с
трубочки в его руке. Он ощутил странную неловкость,
беспричинное чувство, что вот этот проклятый счастливый
иностранец, спешащий к пляжу со своей загорелой, прелестной
спутницей, знает про него решительно все,-- быть может,
насмешливо его жалеет, что вот, мол, юношу опутала, прилепила к
себе стареющая женщина,--красивая, пожалуй,--а все-таки похожая
на большую белую жабу. Он подумал, что беспечные люди на
морском курорте всегда проницательны, глумливы, злоязычны. Ему
стало стыдно, он почувствовал свою дрожащую наготу, едва
прикрытую шарлатанским халатом; задумался, потряс головой и,
брезгливо держа в руке стеклянную трубочку с таблетками,
вернулся в гостиницу. Он даже не заметил, что потерял на
набережной легкую бумажку, в которую трубочка была обернута;
бумажка скользнула по набережной, легла, опять скользнула,
обогнала чету, недавно замеченную Францем; потом ветерок отнес
бумажку к скамейке у спуска на пляж. Там ее задумчиво пробил
острием трости гревшийся на солнце старик. Что случилось с ней
дальше -- неизвестно: тем, кто спешил на пляж, некогда было за
нею наблюдать. Песком опушенные мостки вели вниз к красно-белым
будкам. Тянуло поскорей к сияющим складкам моря. Мостки
оборвались. Дальше надо было идти по рыхлому белому песку.
Узнать свою будку легко,-- и не только по цифре на ней; есть
предметы, которые необыкновенно быстро привыкают к человеку,
входят в его жизнь, просто и доверчиво. Неподалеку от этой
будки была будка семейства Драйер; сейчас она пустовала; ни
Драйера, ни жены его, ни племянника... Кругом нее был огромный
песчаный вал. Чужой ребенок в красных трусиках лез по нему, и
песок сбегал искристыми струйками. Госпожа Драйер была бы
недовольна, что вот чужие дети лезут и портят. За валом,
внутри, на песке вокруг будки, вчерашний дождь смешал следы
босых ног. Невозможно уже было найти, например, крупный
отпечаток Драйера или узкий, длиннопалый след Франца. Через
некоторое время подошли танцмейстер и студент, увидели, что
никого еще нет, удивились и двинулись дальше. "Милая,
обаятельная женщина",-- сказал один, а другой посмотрел через
пляж на набережную, на полосу гостиниц, кивнул и ответил: "Они,
должно быть, сейчас придут. Мы можем через десять минут
вернуться". Но будка продолжала пустовать. Мелькнула белая
бабочка в борьбе с ветром. Где-то далеко кричал фотограф. Люди
входили в воду, двигали в ней ногами, как будто шли на лыжах.
Потом -- вспышка, фыркание,-- поплыли.
И одновременно все эти морские образы -- синие тени будок
на песке, блеск воды, пестрые от песка и загара тела,-- эти
образы, собранные в один солнечный узор, уезжали со скоростью
восьмидесяти километров в час, уютно поместившись в душе у
Драйера, и тем настойчивее требовали к себе внимания, чем
больше он сам, в длинном вагоне экспресса, отдалялся от моря.
Приятное, волнующее предвкушение дела, ожидавшего его в городе,
как-то опреснело при мысли о том, что вот, сейчас, пока он,
превратившись уже в горожанина, сидит в поезде,--там, у моря,
на горячем песке,--блаженство, отдохновение, свобода... И чем
ближе подъезжал он к столице, тем привлекатель