Защита Лужина


рамвайной
улице, и был некий учитель географии, преподававший также в
мужском училище,-- большеглазый белолобый человек со
всклокоченными волосами, больной -- говорили -- чахоткой,
побывавший -- говорили -- в гостях у Далай-ламы, влюбленный --
говорили -- в одну из старших учениц, племянницу седой,
голубоглазой инспектрисы, чей опрятный кабинетик был уютен
своими синими обоями и белой печкой. Географ остался у нее в
памяти именно на синем фоне, окруженный синим воздухом, и
быстро приближался, по привычке своей торопливо и шумно влетая
в класс, и вдруг таял, пропадал, уступая место другому лицу,
показавшемуся ей тоже непохожим на все прочие. Появлению этого
лица предшествовало долгое внушение со стороны инспектрисы, что
не надо смеяться, ни в коем случае не надо смеяться. Это было в
первый советский год, из сорока учениц в классе осталось
семнадцать, ежедневно встречали учителей вопросом "будем ли мы
сегодня учиться?" и неизменно те отвечали: "мы еще не получили
окончательных инструкций". Инспектриса велела, чтобы никаких
смешков добыло, когда приедет сейчас человек из комиссариата
народного просвещения, что бы он ни говорил, как бы он себя ни
вел. И он приехал, и поселился в ее памяти, как человек
чрезвычайно забавный, пришедший из другого, нелепого мира. Он
был хромой, но очень живой и вертлявый, c быстрыми, прыгающими
глазами. Девицы столпились в притихшей зале, и он ходил перед
ними взад и вперед, проворно хромая и с обезьяньей ловкостью
поворачиваясь. И, хромая мимо них, ловко таща ногу на двойном
каблуке, правой рукой разрезая воздух на правильные ломти или
разглаживая его, как сукно, он пространно и быстро говорил о
лекциях по социологии, которые он будет читать, о скором
слиянии с мужской школой,-- и неудержимо, до боли в скулах, до
судорог в горле, хотелось смеяться. И затем, в Финляндии,
оставшейся у нее в душе, как что-то более русское, чем сама
Россия оттого, может быть, что деревянная дача и елки, и белая
лодка на черном от хвойных отражений озере особенно замечались,
как русское, особенно ценились, как что-то запретное по ту
сторону Белоострова,-- в этой, еще дачной, еще петербургской
Финляндии она несколько раз издали видела знаменитого писателя,
очень бледного, с отчетливой бородкой, все посматривавшего на
небо, где начинали водиться вражеские аэропланы. И он остался
странным образом рядом с русским офицером, впоследствии
потерявшим руку в Крыму,-- тишайшим, застенчивым человеком, с
которым она летом играла в теннис, зимой бегала на лыжах, и при
этом снежном воспоминании всплывала вдруг опять на фоне ночи
дача знаменитого писателя, где он и умер, расчищенная дорожка,
сугробы, освещенные электричеством, призрачные полоски на
темном снегу. После этих по-разному занятных людей, каждый из
которых окрашивал воспоминание в свой определенный цвет
(голубой географ, защитного цвета комиссар, черное пальто
писателя и человек, весь в белом, подбрасывающий ракеткой
еловую шишку), была расплывчатость и мелькание, жизнь в
Берлине, случайные балы, монархические собрания, много
одинаковых людей -- и все это было еще так близко, что память
не могла найти фокуса и разобраться в том, что ценно, а что
сор, да и разбираться было теперь некогда, слишком много места
занял угрюмый, небывалый, таинственный