Защита Лужина


е руки платок
("еще вот это",-- сказала она по-русски). "Скверная материя",--
продолжал он, не поднимая головы, не переходя на русский язык,
ничему не удивляясь, словно возвращение вещей было вполне
естественным. "Да не суйте опять туда же",-- сказала она и
покатилась со смеху. Только тогда он поднял голову и хмуро на
нее посмотрел. Его полное, серое лицо, с плохо выбритыми,
израненными бритвой щеками, приобрело растерянное и странное
выражение. У него были удивительные глаза, узкие, слегка
раскосые, полуприкрытые тяжелыми веками и как бы запыленные
чем-то. Но сквозь эту пушистую пыль пробивался синеватый,
влажный блеск, в котором было что-то безумное и
привлекательное. "Не роняйте больше",-- сказала она и пошла от
него прочь, чувствуя его взгляд у себя на спине. Вечером, входя
в столовую, она невольно издали улыбнулась ему, и он ответил
той угрюмой, кривой полуулыбкой, с которой иногда смотрел на
черную отельную кошку, бесшумно проскользавшую от столика к
столику. А на следующий день, в саду, где были гроты, фонтаны и
глиняные карлы, он подошел к ней и густым, грустным голосом
стал благодарить за платок, за монету (и с той поры он смутно,
почти бессознательно все следил, не роняет ли она
чего-нибудь,-- как будто стараясь восстановить какую-то тайную
симметрию). "Не за что, нс за что",-- ответила она и много еще
произнесла таких слов,-- бедные родственники настоящих слов,--
и сколько их, этих маленьких сорных слов, произносимых
скороговоркой, временно заполняющих пустоту. Употребляя такие
слова и чувствуя их мелкую суетность, она спросила, нравится ли
ему курорт, надолго ли он тут, пьет ли воду. Он отвечал, что
нравится, что надолго, что воду пьет. Потом она спросила,
сознавая глупость вопроса, но не в силах остановиться,-- давно
ли он играет в шахматы. Он ничего не ответил, отвернулся, и она
так смутилась, что стала быстро перечислять все
метеорологические приметы вчерашнего, сегодняшнего, завтрашнего
дня. Он продолжал молчать, и она замолчала тоже, и стала рыться
в сумке, мучительно ища в ней тему для разговора и находя
только сломанный гребешок. Он вдруг повернул к ней лицо и
сказал: "Восемнадцать лет, три месяца и четыре дня". Для нее
это было восхитительным облегчением, а к тому же изысканная
обстоятельность его ответа чем-то польстила ей. Впрочем, ее
вскоре начало немного сердить, что он, в свой черед, не задает
ей никаких вопросов, принимает ее как бы на веру.
"Артист, большой артист",-- часто думала она, глядя на его
тяжелый профиль, на тучное, сгорбленное тело, на темную прядь,
приставшую ко всегда мокрому лбу. И может быть именно потому,
что она о шахматах не знала ровно ничего, шахматы не были для
нее просто домашней игрой, приятным времяпровождением, а были
таинственным искусством, равным всем признанным искусствам.
Никогда она еще не встречала близко таких людей -- не с кем
было его сравнить, кроме как с гениальными чудаками,
музыкантами и поэтами, образ которых знаешь так же определенно
и так же смутно, как образ римского императора, инквизитора,
скупца из комедии. В памяти у нее была недлинная темноватая
галерея, череда всех лиц, чем-либо задевших ее воображение. Тут
были школьные воспоминания,-- женская гимназия в Петербурге с
необычным плющем по фасаду на короткой, пыльной, бест