Бесы


ого я уже наглядел - Припухлов, наш Т-ский купец с
бородой, миллионщик, то-есть настоящий миллионщик, это я вам говорю... Я вас
познакомлю, преинтересный мешок с добром, хохотать будем.
- В ералаш я с превеликим и ужасно люблю в вагоне, но я во втором
классе.
- Э, полноте, ни за что! Садитесь с нами. Я сейчас велю вас перенести в
первый класс. Обер-кондуктор меня слушается. Что у вас, сак? Плед?
- Чудесно, пойдемте!
Петр Степанович захватил свой сак, плед, книгу и тотчас же с величайшею
готовностью перебрался в первый класс. Эркель помогал. Ударил третий звонок.
- Ну, Эркель, - торопливо и с занятым видом протянул в последний раз
руку уже из окна вагона Петр Степанович, - я ведь вот сажусь с ними играть.
- Но зачем же объяснять мне, Петр Степанович, я ведь пойму, я все
пойму, Петр Степанович!
- Ну так до приятнейшего, - отвернулся вдруг тот на оклик молодого
человека, который позвал его знакомиться с партнерами. И Эркель уже более не
видал своего Петра Степановича!
Он воротился домой весьма грустный. Не то чтоб он боялся того, что Петр
Степанович так вдруг их покинул, но... но он так скоро от него отвернулся,
когда позвал его этот молодой франт и... он ведь мог бы ему сказать
что-нибудь другое, а не "до приятнейшего" или... или хоть покрепче руку
пожать.
Последнее-то и было главное. Что-то другое начинало царапать его
бедненькое сердце, чего он и сам еще не понимал, что-то связанное со
вчерашним вечером.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Последнее странствование Степана Трофимовича.

I.

Я убежден, что Степан Трофимович очень боялся, чувствуя приближение
срока его безумного предприятия. Я убежден, что он очень страдал от страху,
особенно в ночь накануне, в ту ужасную ночь. Настасья упоминала потом, что
он лег спать уже поздно, и спал. Но это ничего не доказывает; приговоренные
к смерти, говорят, спят очень крепко и накануне казни. Хотя он и вышел уже
при дневном свете, когда нервный человек всегда несколько ободряется (а
майор, родственник Виргинского, так даже в бога переставал веровать, чуть
лишь проходила ночь), но я убежден, что он никогда бы прежде без ужаса не
мог вообразить себя одного на большой дороге и в таком положении. Конечно,
нечто отчаянное в его мыслях вероятно смягчило для него на первый раз всю
силу того страшного ощущения внезапного одиночества, в котором он вдруг
очутился, едва лишь оставил Stasie, и свое двадцатилетнее нагретое место. Но
все равно: он и при самом ясном сознании всех ужасов, его ожидающих,
все-таки бы вышел на большую дорогу и пошел по ней! Тут было нечто гордое и
его восхищавшее, несмотря ни на что. О, он бы мог принять роскошные условия
Варвары Петровны и остаться при ее милостях "comme un простой приживальщик"!
Но он не принял милости и не остался. И вот он сам оставляет ее и подымает
"знамя великой идеи" и идет умереть за него на большой дороге! Именно так
должен он был ощущать это; именно так должен был представляться ему его
поступок.
Представлялся мне не раз и еще вопрос: почему он именно бежал, т.-е.
бежал ногами, в буквальном смысле, а не просто уехал на лошадях? Я сначала
объяснял это пятидесятилетнею непрактичностью и фантастическим уклонением
идей, под влиянием сильного чувства. Мне казалось, что мысль о подорожной и
лошадях (хотя бы и с колокольчиком) должна была представлятьс