ерешнее дело бледнеет и представляется
почти чем-то уже обыкновенным. Но важнее всего то, что множество наших
русских, национальных наших уголовных дел, свидетельствуют именно о чем-то
всеобщем, о какой-то общей беде, прижившейся с нами, и с которой, как со
всеобщим злом, уже трудно бороться. Вот там молодой блестящий офицер
высшего общества, едва начинающий свою жизнь и карьеру, подло, в тиши, безо
всякого угрызения совести, зарезывает мелкого чиновника, отчасти бывшего
своего благодетеля, и служанку его, чтобы похитить свой долговой документ,
а вместе и остальные денежки чиновника: "пригодятся-де для великосветских
моих удовольствий и для карьеры моей впереди". Зарезав обоих, уходит,
подложив обоим мертвецам под головы подушки. Там молодой герой, обвешанный
крестами за храбрость, разбойнически умерщвляет на большой дороге мать
своего вождя и благодетеля и, подговаривая своих товарищей, уверяет, что
"она любит его как родного сына, и потому последует всем его советам и не
примет предосторожностей". Пусть это изверг, но я теперь, в наше время, не
смею уже сказать, что это только единичный изверг. Другой и не зарежет, но
подумает и почувствует точно так же как он, в душе своей бесчестен точно
так же как он. В тиши, наедине со своею совестью, может быть спрашивает
себя: "Да чт[OACUTE] такое честь и не предрассудок ли кровь?" Может быть
крикнут против меня и скажут, что я человек болезненный, истерический,
клевещу чудовищно, брежу, преувеличиваю. Пусть, пусть, -- и боже, как бы я
был рад тому первый! О, не верьте мне, считайте меня за больного, но
всђ-таки запомните слова мои: ведь если только хоть десятая, хоть двадцатая
доля в словах моих правда, -- то ведь и тогда ужасно! Посмотрите, господа,
посмотрите, как у нас застреливаются молодые люди: О, без малейших
гамлетовских вопросов о том: "Что будет там?" без признаков этих вопросов,
как будто эта статья о духе нашем и о всем, что ждет нас за гробом, давно
похерена в их природе, похоронена и песком засыпана. Посмотрите, наконец,
на наш разврат, на наших сладострастников. Федор Павлович, несчастная
жертва текущего процесса, есть пред иными из них почти невинный младенец. А
ведь мы все его знали, "он между нами жил"... Да, психологией русского
преступления займутся, может быть, когда-нибудь первенствующие умы, и наши
и европейские, ибо тема стоит того. Но это изучение произойдет когда-нибудь
после, уже на досуге, и когда вся трагическая безалаберщина нашей настоящей
минуты отойдет на более отдаленный план, так что ее уже можно будет
рассмотреть и умнее и беспристрастнее чем, например, люди как я могут
сделать. Теперь же мы или ужасаемся, или притворяемся, что ужасаемся, а
сами, напротив, смакуем зрелище как любители ощущений сильных,
эксцентрических, шевелящих нашу цинически-ленивую праздность, или, наконец,
как малые дети, отмахиваем от себя руками страшные призраки и прячем голову
в подушку, пока пройдет страшное видение с тем, чтобы потом тотчас же
забыть его в веселии и играх. Но когда-нибудь надо же и нам начать нашу
жизнь трезво и вдумчиво, надо же и нам бросить взгляд на себя как на
общество, надо же и нам хоть что-нибудь в нашем общественном деле осмыслить
или только хоть начать осмысление наше. Великий писатель предшествовавшей
эпохи, в финале величайшего из произведений своих, олицетворяя всю Россию в
виде скачущей к неведомой цели удалой русской тройки, восклицает: "Ах
тройка, птица тройка, кто тебя выдумал!" -- и в гордом восторге п
почти чем-то уже обыкновенным. Но важнее всего то, что множество наших
русских, национальных наших уголовных дел, свидетельствуют именно о чем-то
всеобщем, о какой-то общей беде, прижившейся с нами, и с которой, как со
всеобщим злом, уже трудно бороться. Вот там молодой блестящий офицер
высшего общества, едва начинающий свою жизнь и карьеру, подло, в тиши, безо
всякого угрызения совести, зарезывает мелкого чиновника, отчасти бывшего
своего благодетеля, и служанку его, чтобы похитить свой долговой документ,
а вместе и остальные денежки чиновника: "пригодятся-де для великосветских
моих удовольствий и для карьеры моей впереди". Зарезав обоих, уходит,
подложив обоим мертвецам под головы подушки. Там молодой герой, обвешанный
крестами за храбрость, разбойнически умерщвляет на большой дороге мать
своего вождя и благодетеля и, подговаривая своих товарищей, уверяет, что
"она любит его как родного сына, и потому последует всем его советам и не
примет предосторожностей". Пусть это изверг, но я теперь, в наше время, не
смею уже сказать, что это только единичный изверг. Другой и не зарежет, но
подумает и почувствует точно так же как он, в душе своей бесчестен точно
так же как он. В тиши, наедине со своею совестью, может быть спрашивает
себя: "Да чт[OACUTE] такое честь и не предрассудок ли кровь?" Может быть
крикнут против меня и скажут, что я человек болезненный, истерический,
клевещу чудовищно, брежу, преувеличиваю. Пусть, пусть, -- и боже, как бы я
был рад тому первый! О, не верьте мне, считайте меня за больного, но
всђ-таки запомните слова мои: ведь если только хоть десятая, хоть двадцатая
доля в словах моих правда, -- то ведь и тогда ужасно! Посмотрите, господа,
посмотрите, как у нас застреливаются молодые люди: О, без малейших
гамлетовских вопросов о том: "Что будет там?" без признаков этих вопросов,
как будто эта статья о духе нашем и о всем, что ждет нас за гробом, давно
похерена в их природе, похоронена и песком засыпана. Посмотрите, наконец,
на наш разврат, на наших сладострастников. Федор Павлович, несчастная
жертва текущего процесса, есть пред иными из них почти невинный младенец. А
ведь мы все его знали, "он между нами жил"... Да, психологией русского
преступления займутся, может быть, когда-нибудь первенствующие умы, и наши
и европейские, ибо тема стоит того. Но это изучение произойдет когда-нибудь
после, уже на досуге, и когда вся трагическая безалаберщина нашей настоящей
минуты отойдет на более отдаленный план, так что ее уже можно будет
рассмотреть и умнее и беспристрастнее чем, например, люди как я могут
сделать. Теперь же мы или ужасаемся, или притворяемся, что ужасаемся, а
сами, напротив, смакуем зрелище как любители ощущений сильных,
эксцентрических, шевелящих нашу цинически-ленивую праздность, или, наконец,
как малые дети, отмахиваем от себя руками страшные призраки и прячем голову
в подушку, пока пройдет страшное видение с тем, чтобы потом тотчас же
забыть его в веселии и играх. Но когда-нибудь надо же и нам начать нашу
жизнь трезво и вдумчиво, надо же и нам бросить взгляд на себя как на
общество, надо же и нам хоть что-нибудь в нашем общественном деле осмыслить
или только хоть начать осмысление наше. Великий писатель предшествовавшей
эпохи, в финале величайшего из произведений своих, олицетворяя всю Россию в
виде скачущей к неведомой цели удалой русской тройки, восклицает: "Ах
тройка, птица тройка, кто тебя выдумал!" -- и в гордом восторге п