Братья Карамазовы


ение всего организма ее в момент преклонения пред
дарами, сотрясение, вызванное ожиданием непременного чуда исцеления и самою
полною верой в то, что оно совершится. И оно совершалось хотя бы только на
одну минуту. Точно так же оно и теперь совершилось, едва лишь старец накрыл
больную эпитрахилью.

Многие из теснившихся к нему женщин заливались слезами умиления и восторга,
вызванного эффектом минуты; другие рвались облобызать хоть край одежды его,
иные что-то причитали. Он благословлял всех, а с иными разговаривал.
Кликушу он уже знал, ее привели не издалека, из деревни всего верст за
шесть от монастыря, да и прежде ее водили к нему.

-- А вот далекая! -- указал он на одну еще вовсе не старую женщину, но
очень худую и испитую, не то что загоревшую, а как бы всю почерневшую
лицом. Она стояла на коленях и неподвижным взглядом смотрела на старца. Во
взгляде ее было что-то как бы исступленное.

-- Издалека, батюшка, издалека, отселева триста верст. Издалека, отец,
издалека, -- проговорила женщина нараспев, как-то покачивая плавно из
стороны в сторону головой и подпирая щеку ладонью. Говорила она как бы
причитывая. Есть в народе горе молчаливое и многотерпеливое; оно уходит в
себя и молчит. Но есть горе и надорванное: оно пробьется раз слезами и с
той минуты уходит в причитывания. Это особенно у женщин. Но не легче оно
молчаливого горя. Причитания утоляют тут лишь тем, что еще более
растравляют и надрывают сердце. Такое горе и утешения не желает, чувством
своей неутолимости питается. Причитания лишь потребность раздражать
беспрерывно рану.

-- По мещанству надо-ть быть?-- продолжал, любопытно в нее вглядываясь,
старец.

-- Городские мы, отец, городские, по крестьянству мы, а городские, в городу
проживаем. Тебя повидать, отец, прибыла. Слышали о тебе, батюшка, слышали.
Сыночка младенчика схоронила, пошла молить бога. В трех монастырях
побывала, да указали мне: "Зайди, Настасьюшка, и сюда, к вам то-есть,
голубчик, к вам". Пришла, вчера у стояния была, а сегодня и к вам.

-- О чем плачешь-то?

-- Сыночка жаль, батюшка, трехлеточек был, без трех только месяцев и три бы
годика ему. По сыночку мучусь, отец, по сыночку. Последний сыночек
оставался, четверо было у нас с Никитушкой, да не стоят у нас детушки, не
стоят, желанный, не стоят. Трех первых схоронила я, не жалела я их
очень-то, а этого последнего схоронила и забыть его не могу. Вот точно он
тут предо мной стоит, не отходит. Душу мне иссушил. Посмотрю на его
бельишечко, на рубашоночку аль на сапожки и взвою. Разложу что после него
осталось, всякую вещь его, смотрю и вою. Говорю Никитушке, мужу-то моему:
отпусти ты меня, хозяин, на богомолье сходить. Извозчик он, не бедные мы,
отец, не бедные, сами от себя извоз ведем, всђ свое содержим, и лошадок и
экипаж. Да на что теперь нам добро? Зашибаться он стал без меня,
Никитушка-то мой, это наверно что так, да и прежде того: чуть я отвернусь,
а уж он и ослабеет. А теперь и о нем не думаю. Вот уж третий месяц из дому.
Забыла я, обо всем забыла и помнить не хочу; а и что я с ним теперь буду?
Кончила я с ним, кончила, со всеми покончила. И не глядела бы я теперь на
свой дом и на свое добро, и не видала б я ничего вовсе!

-- Вот что, мать, -- проговорил старец, -- однажды древний великий святой
увидел во храме такую же как ты плачущую мать и тоже по младенце своем, по
единственном, которого тоже призвал господь. "Или не знаешь ты, сказал ей
святой, сколь сии младенцы пред престолом божиим дерзно