ились, тысяч до
трех, сам видел, и что он опять укатил кутить в Мокрое с Грушенькой. Это
было принято почти с неожиданным любопытством слушателями. И все они
заговорили не смеясь, а как-то странно серьезно. Даже игру перервали.
-- Три тысячи? Да откуда у него быть трем тысячам?
Стали расспрашивать дальше. Известие о Хохлаковой приняли сомнительно.
-- А не ограбил ли старика, вот что?
-- Три тысячи! Что-то не ладно.
-- Похвалялся же убить отца вслух, все здесь слышали. Именно про три тысячи
говорил...
Петр Ильич слушал и вдруг стал отвечать на расспросы сухо и скупо. Про
кровь, которая была на лице и на руках Мити, не упомянул ни слова, а когда
шел сюда, хотел-было рассказать. Начали третью партию, мало-по-малу
разговор о Мите затих; но, докончив третью партию, Петр Ильич больше играть
не пожелал, положил кий и, не поужинав, как собирался, вышел из трактира.
Выйдя на площадь, он стал в недоумении и даже дивясь на себя. Он вдруг
сообразил, что ведь он хотел сейчас идти в дом Федора Павловича, узнать, не
произошло ли чего. "Из-за вздора, который окажется, разбужу чужой дом и
наделаю скандала. Фу, чорт, дядька я им что ли?"
В сквернейшем расположении духа направился он прямо к себе домой и вдруг
вспомнил про Феню: "Э, чорт, вот бы давеча расспросить ее, подумал он в
досаде, всђ бы и знал". И до того вдруг загорелось в нем самое нетерпеливое
и упрямое желание поговорить с нею и разузнать, что с полдороги он круто
повернул к дому Морозовой, в котором квартировала Грушенька. Подойдя к
воротам, он постучался, и раздавшийся в тишине ночи стук опять как бы вдруг
отрезвил и обозлил его. К тому же никто не откликнулся, все в доме спали.
"И тут скандалу наделаю!" подумал он с каким-то уже страданием в душе, но
вместо того, чтоб уйти окончательно, принялся вдруг стучать снова и изо
всей уже силы. Поднялся гам на всю улицу. "Так вот нет же, достучусь,
достучусь!" бормотал он, с каждым звуком злясь на себя до остервенения, но
с тем вместе и усугубляя удары в ворота.
VI. САМ ЕДУ!
А Дмитрий Федорович летел по дороге. До Мокрого было двадцать верст с
небольшим, но тройка Андреева скакала так, что могла поспеть в час с
четвертью. Быстрая езда как бы вдруг освежила Митю. Воздух был свежий и
холодноватый, на чистом небе сияли крупные звезды. Это была та самая ночь,
а может и тот самый час, когда Алеша, упав на землю, "исступленно клялся
любить ее во веки веков". Но смутно, очень смутно было в душе Мити, и хоть
многое терзало теперь его душу, но в этот момент всђ существо его
неотразимо устремилось лишь к ней, к его царице, к которой летел он, чтобы
взглянуть на нее в последний раз. Скажу лишь одно: даже и не спорило сердце
его ни минуты. Не поверят мне может быть, если скажу, что этот ревнивец не
ощущал к этому новому человеку, новому сопернику, выскочившему из-под
земли, к этому "офицеру" ни малейшей ревности. Ко всякому другому, явись
такой, приревновал бы тотчас же и может вновь бы намочил свои страшные руки
кровью, -- а к этому, к этому "ее первому", не ощущал он теперь, летя на
своей тройке, не только ревнивой ненависти, но даже враждебного чувства, --
правда еще не видал его. "Тут уж бесспорно, тут право ее и его; тут ее
первая любовь, которую она в пять лет не забыла: значит только его и любила
в эти пять лет, а я-то, .я зачем тут подвернулся? Что я-то тут и при чем?
Отстранись, Митя, и дай дорогу! Да и что я теперь? Теперь уж и без офицера
всђ кончено, хотя бы и не явился он вовсе,
трех, сам видел, и что он опять укатил кутить в Мокрое с Грушенькой. Это
было принято почти с неожиданным любопытством слушателями. И все они
заговорили не смеясь, а как-то странно серьезно. Даже игру перервали.
-- Три тысячи? Да откуда у него быть трем тысячам?
Стали расспрашивать дальше. Известие о Хохлаковой приняли сомнительно.
-- А не ограбил ли старика, вот что?
-- Три тысячи! Что-то не ладно.
-- Похвалялся же убить отца вслух, все здесь слышали. Именно про три тысячи
говорил...
Петр Ильич слушал и вдруг стал отвечать на расспросы сухо и скупо. Про
кровь, которая была на лице и на руках Мити, не упомянул ни слова, а когда
шел сюда, хотел-было рассказать. Начали третью партию, мало-по-малу
разговор о Мите затих; но, докончив третью партию, Петр Ильич больше играть
не пожелал, положил кий и, не поужинав, как собирался, вышел из трактира.
Выйдя на площадь, он стал в недоумении и даже дивясь на себя. Он вдруг
сообразил, что ведь он хотел сейчас идти в дом Федора Павловича, узнать, не
произошло ли чего. "Из-за вздора, который окажется, разбужу чужой дом и
наделаю скандала. Фу, чорт, дядька я им что ли?"
В сквернейшем расположении духа направился он прямо к себе домой и вдруг
вспомнил про Феню: "Э, чорт, вот бы давеча расспросить ее, подумал он в
досаде, всђ бы и знал". И до того вдруг загорелось в нем самое нетерпеливое
и упрямое желание поговорить с нею и разузнать, что с полдороги он круто
повернул к дому Морозовой, в котором квартировала Грушенька. Подойдя к
воротам, он постучался, и раздавшийся в тишине ночи стук опять как бы вдруг
отрезвил и обозлил его. К тому же никто не откликнулся, все в доме спали.
"И тут скандалу наделаю!" подумал он с каким-то уже страданием в душе, но
вместо того, чтоб уйти окончательно, принялся вдруг стучать снова и изо
всей уже силы. Поднялся гам на всю улицу. "Так вот нет же, достучусь,
достучусь!" бормотал он, с каждым звуком злясь на себя до остервенения, но
с тем вместе и усугубляя удары в ворота.
VI. САМ ЕДУ!
А Дмитрий Федорович летел по дороге. До Мокрого было двадцать верст с
небольшим, но тройка Андреева скакала так, что могла поспеть в час с
четвертью. Быстрая езда как бы вдруг освежила Митю. Воздух был свежий и
холодноватый, на чистом небе сияли крупные звезды. Это была та самая ночь,
а может и тот самый час, когда Алеша, упав на землю, "исступленно клялся
любить ее во веки веков". Но смутно, очень смутно было в душе Мити, и хоть
многое терзало теперь его душу, но в этот момент всђ существо его
неотразимо устремилось лишь к ней, к его царице, к которой летел он, чтобы
взглянуть на нее в последний раз. Скажу лишь одно: даже и не спорило сердце
его ни минуты. Не поверят мне может быть, если скажу, что этот ревнивец не
ощущал к этому новому человеку, новому сопернику, выскочившему из-под
земли, к этому "офицеру" ни малейшей ревности. Ко всякому другому, явись
такой, приревновал бы тотчас же и может вновь бы намочил свои страшные руки
кровью, -- а к этому, к этому "ее первому", не ощущал он теперь, летя на
своей тройке, не только ревнивой ненависти, но даже враждебного чувства, --
правда еще не видал его. "Тут уж бесспорно, тут право ее и его; тут ее
первая любовь, которую она в пять лет не забыла: значит только его и любила
в эти пять лет, а я-то, .я зачем тут подвернулся? Что я-то тут и при чем?
Отстранись, Митя, и дай дорогу! Да и что я теперь? Теперь уж и без офицера
всђ кончено, хотя бы и не явился он вовсе,