Братья Карамазовы


ыла поздняя. Всю-то ночь он, я помню, кашляет, худо спит, а на утро всегда
оденется и попробует сесть в мягкие кресла. Так и запомню его: сидит тихий,
кроткий, улыбается, сам больной, а лик веселый, радостный. Изменился он
весь душевно -- такая дивная началась в нем вдруг перемена! Войдет к нему в
комнату старая нянька: "позволь, голубчик, я и у тебя лампадку зажгу пред
образом". А он прежде не допускал, задувал даже. "Зажигай, милая, зажигай,
изверг я был, что претил вам прежде. Ты богу лампадку зажигая молишься, а я
на тебя радуясь молюсь. Значит одному богу и молимся". Странными казались
нам эти слова, а мать уйдет к себе и всђ плачет, только к нему входя
обтирала глаза и принимала веселый вид. "Матушка, не плачь, голубушка,
говорит, бывало, много еще жить мне, много веселиться с вами, а жизнь-то,
жизнь-то веселая, радостная!" -- "Ах милый, ну какое тебе веселье, когда
ночь горишь в жару да кашляешь, так что грудь тебе чуть не разорвет". --
"Мама, -- отвечает ей, -- не плачь, жизнь есть рай, и все мы в раю, да не
хотим знать того, а если бы захотели узнать завтра же и стал бы на всем
свете рай". И дивились все словам его, так он это странно и так решительно
говорил; умилялись и плакали. Приходили к нам знакомые: "милые говорит,
дорогие, и чем я заслужил, что вы меня любите, за что вы меня такого
любите, и как я того прежде не знал, не ценил". Входящим слугам говорил
поминутно: "Милые мои, дорогие, за что вы мне служите, да и стою ли я того,
чтобы служить-то мне? Если бы помиловал бог и оставил в живых, стал бы сам
служить вам, ибо все должны один другому служить". Матушка слушая качала
головой: "дорогой ты мой, от болезни ты так говоришь". -- "Мама, радость
моя, говорит, нельзя чтобы не было господ и слуг, но пусть же и я буду
слугой моих слуг, таким же, каким и они мне. Да еще скажу тебе, матушка,
что всякий из нас пред всеми во всем виноват, а я более всех". Матушка так
даже тут усмехнулась, плачет и усмехается: "Ну и чем это ты, говорит, пред
всеми больше всех виноват? Там убийцы, разбойники, а ты чего такого успел
нагрешить, что себя больше всех обвиняешь?" -- "Матушка, кровинушка ты моя,
говорит (стал он такие любезные слова тогда говорить, неожиданные),
кровинушка ты моя милая, радостная, знай, что воистину всякий пред всеми за
всех и за всђ виноват. Не знаю я, как истолковать тебе это, но чувствую,
что это так до мучения. И как это мы жили, сердились и ничего не знали
тогда? Так он вставал со сна, каждый день всђ больше и больше умиляясь и
радуясь, и весь трепеща любовью. Приедет бывало доктор, -- старик немец
Эйзеншмидт ездил: "Ну что, доктор, проживу я еще денек-то на свете? --
шутит бывало с ним. -- "Не то, что день, и много дней проживете, -- ответит
бывало доктор, -- и месяцы, и годы еще проживете", -- "Да чего годы, чего
месяцы! -- воскликнет, бывало, -- что тут дни-то считать, и одного дня
довольно человеку, чтобы всђ счастие узнать. Милые мои, чего мы ссоримся,
друг пред другом хвалимся, один на другом обиды помним: прямо в сад пойдем
и станем гулять и резвиться, друг друга любить и восхвалять, и целовать, и
жизнь нашу благословлять". -- "Не жилец он на свете, ваш сын", промолвил
доктор матушке, когда провожала она его до крыльца, "он от болезни впадает
в помешательство". Выходили окна его комнаты в сад, а сад у нас был
тенистый, с деревьями старыми, на деревьях завязались весенние почки,
прилетели ранние птички, гогочут, поют ему в окна. И стал он вдруг, глядя
на них и лю