Записки из мертвого дома


с белым цыплячьим телом. В выражении лица его виднелось
беспрерывное, ничем непоколебимое самодовольство и даже блаженство.
Кажется, он ничуть не сожалел, что попал в каторгу. Так как он был ювелир,
а ювелира в городе не было, то работал беспрерывно по господам и по
начальству города одну ювелирскую работу. Ему все-таки хоть сколько-нибудь,
да платили. Он не нуждался, жил даже богато, но откладывал деньги и давал
под заклад на проценты всей каторге. У него был свой самовар, хороший
тюфяк, чашки, весь обеденный прибор. Городские евреи не оставляли его своим
знакомством и покровительством. По субботам он ходил под конвоем в свою
городскую молельную (что дозволяется законами) и жил совершенно припеваючи,
с нетерпением, впрочем, ожидая выжить свой двенадцатилетний срок, чтоб
"зениться". В нем была самая комическая смесь наивности, глупости,
хитрости, дерзости, простодушия, робости, хвастливости и нахальства. Мне
очень странно было, что каторжные вовсе не смеялись над ним, разве только
подшучивали для забавы. Исай Фомич, очевидно, служил всем для развлечения и
всегдашней потехи. "Он у нас один, не троньте Исая Фомича", - говорили
арестанты, и Исай Фомич хотя и понимал, в чем дело, но, видимо, гордился
своим значением, что очень тешило арестантов. Он уморительнейшим образом
прибыл в каторгу (еще до меня, но мне рассказывали). Вдруг однажды, перед
вечером, в шабашное время, распространился в остроге слух, что привели
жидка и бреют в кордегардии и что он сейчас войдет. Из евреев тогда в
каторге еще ни одного не было. Арестанты ждали его с нетерпением и тотчас
же обступили, как он вошел в ворота. Острожный унтер-офицер провел его в
гражданскую казарму и указал ему место на нарах. В руках у Исая Фомича был
его мешок с выданными ему казенными вещами и своими собственными. Он
положил мешок, взмостился на нары и уселся, подобрав под себя ноги, не смея
ни на кого поднять глаза. Кругом него раздавался смех и острожные шуточки,
имевшие в виду еврейское его происхождение. Вдруг сквозь толпу протеснился
молодой арестант, неся в руках самые старые, грязные и разорванные летние
свои шаровары, с придачею казенных подверток. Он присел подле Исай Фомича и
ударил его по плечу.

- Ну, друг любезный, я тебя здесь уже шестой год поджидаю. Вот смотри,
много ли дашь?

И он разложил перед ним принесенные лохмотья.

Исай Фомич, который при входе в острог сробел до того, что даже глаза
не смел поднять на эту толпу насмешливых, изуродованных и страшных лиц,
плотно обступивших его кругом, и от робости еще не успел сказать слова,
увидев заклад, вдруг встрепенулся и бойко начал перебирать пальцами
лохмотья. Даже прикинул на свет. Все ждали, что он скажет.

- Что ж, рубля-то серебром небось не дашь? А ведь стоило бы! -
продолжал закладчик, подмигивая Исаю Фомичу.

- Рубля серебром нельзя, а семь копеек можно.

И вот первые слова, произнесенные Исаем Фомичем в остроге. Все так и
покатились со смеху.

- Семь! Ну давай хоть семь; твое счастье! Смотри ж, береги заклад;
головой мне за него отвечаешь.

- Проценту три копейки, будет десять копеек, - отрывисто и дрожащим
голосом продолжал жидок, опуская руку в карман за деньгами и боязливо
поглядывая на арестантов. Он и трусил-то ужасно, и дело-то ему хотелось
обделать.

- В год, что ли, три копейки проценту?

- Нет, не в год, а в месяц.

- Тугонек же ты, жид. А как тебя величать?

- Исай Фомиць.

-