Записки из мертвого дома


дый
удар за три шел, так больно били! Остервенились на меня. Эта-то вот
скаредная последняя тысяча (чтоб ее!) всех трех первых стоила, и кабы не
умер я перед самым концом (всего палок двести только оставалось), забили бы
тут же насмерть, ну да и я не дал себя в обиду: опять надул и опять обмер;
опять поверили, да и как не поверить, лекарь верит, так что на двухстах-то
последних, хоть изо всей злости били потом, так били, что в другой раз две
тысячи легче, да нет, нос утри, не забили, а отчего не забили? А все тоже
потому, что сыздетства под плетью рос. Оттого и жив до сегодня. Ох, били-то
меня, били на моем веку!" - прибавил он в конце рассказа как бы в грустном
раздумье, как бы силясь припомнить и пересчитать, сколько раз его били. "Да
нет, - прибавил он, перебивая минутное молчание, - и не пересчитать,
сколько били; да и куды перечесть! Счету такого не хватит". Он взглянул на
меня и рассмеялся, но так добродушно, что я сам не мог не улыбнуться ему в
ответ. "Знаете ли, Александр Петрович, я ведь и теперь, коли сон ночью
вижу, так непременно - что меня бьют: других снов у меня не бывает". Он
действительно часто кричал по ночам и кричал, бывало, во все горло, так что
его тотчас будили толчками арестанты: "Ну, что, черт, кричишь!" Был он
парень здоровый, невысокого росту, вертлявый и веселый, лет сорока пяти,
жил со всеми ладно, и хоть очень любил воровать и очень часто бывал у нас
бит за это, но ведь кто ж у нас не проворовывался и кто ж у нас не был бит
за это?

Прибавлю к этому одно: удивлялся я всегда тому необыкновенному
добродушию, тому беззлобию, с которым рассказывали все эти битые о том, как
их били, и о тех, кто их бил. Часто ни малейшего даже оттенка злобы или
ненависти не слышалось в таком рассказе, от которого у меня подчас
подымалось сердце и начинало крепко и сильно стучать. А они, бывало,
рассказывают и смеются, как дети. Вот М-цкий, например, рассказывал мне о
своем наказании; он был не дворянин и прошел пятьсот. Я узнал об этом от
других и сам спросил его: правда ли это и как это было? Он ответил как-то
коротко, как будто с какою-то внутреннею болью, точно стараясь не глядеть
на меня, и лицо его покраснело; через полминуты он посмотрел на меня, и в
глазах его засверкал огонь ненависти, а губы затряслись от негодования. Я
почувствовал, что он никогда не мог забыть этой страницы из своего
прошедшего. Но наши, почти все (не ручаюсь, чтоб не было исключений),
смотрели на это совсем иначе. Не может быть, думал я иногда, чтоб они
считали себя совсем виновными и достойными казни, особенно когда согрешили
не против своих, а против начальства. Большинство из них совсем себя не
винило. Я сказал уже, что угрызений совести я не замечал, даже в тех
случаях, когда преступление было против своего же общества. О преступлениях
против начальства и говорить нечего. Казалось мне иногда, что в этом
последнем случае был свой особенный, так сказать, какой-то практический
или, лучше, фактический взгляд на дело. Принималась во внимание судьба,
неотразимость факта, и не то что обдуманно как-нибудь, а так уж,
бессознательно, как вера какая-нибудь. Арестант, например, хоть и всегда
наклонен чувствовать себя правым в преступлениях против начальства, так что
и самый вопрос об этом для него немыслим, но все-таки он практически
сознавал, что начальство смотрит на его преступление совсем иным взглядом,
а стало быть, он должен быть наказан, и квиты. Тут борьба обоюдная.
Преступник знает притом и не с