Тысяча душ


ть. Надобно ему внушить,
чтоб он понимал их настоящим манером, - отвечал Петр Михайлыч, желая
несколько замаскировать в себе простое чувство гостеприимства, вследствие
которого он всех и каждого готов был к себе позвать обедать, бог знает зачем
и для чего.
- По крайней мере я бы лошадь не послала: пускай бы пришел пешком, -
заметила Настенька.
- Перестань пустяки говорить! - перебил уж с досадою Петр Михайлыч. -
Что лошади сделается! Не убудет ее. Он хочет визиты делать: не пешком же ему
по городу бегать.
- Визиты делать! Вчера приехал, а сегодня хочет визиты делать! -
воскликнула с насмешкой Настенька.
- Что же тут удивительного? Это хорошо.
- Перед учителями важничает, а перед другими, не успел приехать, бежит
кланяться; он просто глуп после этого!
- Вот тебе и раз! Экая ты, Настенька, смелая на приговоры! Я не вижу
тут ничего глупого. Он будет жить в городе и хочет познакомиться со всеми.
- Стоит, если только он умный человек!
- Отчего ж не стоит? Здесь люди все почтенные... Вот это в тебе,
душенька, очень нехорошо, и мне весьма не нравится, - говорил Петр Михайлыч,
колотя пальцем по столу. - Что это за нелюбовь такая к людям! За что? Что
они тебе сделали?
- В моей любви, я думаю, никто не нуждается.
- В любви нуждается бог и собственное сердце человека. Без любви к себе
подобным жить на свете тяжело и грешно! - произнес внушительно старик.
Настенька отвечала ему полупрезрительной улыбкой.
На эту тему Петр Михайлыч часто и горячо спорил с дочерью.

IV

В двенадцать часов Калинович, переодевшись из мундира в черный фрак, в
черный атласный шарф и черный бархатный жилет и надев сверх всего новое
пальто, вышел, чтоб отправиться делать визиты, но, увидев присланный ему
экипаж, попятился назад: лошадь, о которой Петр Михайлыч так лестно
отзывался, конечно, была, благодаря неусыпному вниманию Палагеи Евграфовны,
очень раскормленная; но огромная, жирная голова, отвислые уши, толстые,
мохнатые ноги ясно свидетельствовали о ее солидном возрасте, сырой
комплекции и кротком нраве. Сбруя, купленная тоже собственными руками
экономки, отличалась более прочностью, чем изяществом. Дрожки на огромных
колесах, высочайших рессорах и с неуклюжими козлами принадлежали к разряду
тех экипажей, которые называются адамовскими. И, в заключение всего, кучером
сидел уродливый Гаврилыч, закутанный в серый решменский, с огромного мужика
армяк, в нахлобученной серой поярковой круглой шляпе, из-под которой торчала
только небольшая часть его морды и щетинистые усы. При появлении Калиновича
Терка снял шляпу и поклонился.
- Ты, верно, лакей? - спросил Калинович.
- Салдат, ваше благородие, отставной салдат, - отвечал Терка и опять
поклонился.
- Зачем же ты стриженый, когда в кучера нанимаешься?
- Нет, ваше благородие, я не в кучерах: я ачилище стерегу. Палагея
Евграфовна меня послала - парень ихний хворает. "Поди, говорит, Гаврилыч,
съезди". Вот что, ваше благородие, - отрапортовал инвалид и в третий раз
поклонился. Он, видимо, подличал перед новым начальником.
Молодой смотритель находился некоторое время в раздумье: ехать ли ему в
таком экипаже, или нет? Но делать нечего, - другого взять было негде. Он
сделал насмешливую гримасу и сел, велев себя везти к городничему, который
жил в