Рассказы


ею. Он так огорчен, что все еще продолжает
всхлипывать; большие голубые глазенки полны слез.
- Что, Коля, тебя обидели? - говорю я, беря его за подбородок.
Он несколько времени смотрит на меня, потом прижимает головку к плечу
няньки и, как бы вспомнив тяжко нанесенную ему обиду, горько-горько опять
заплачет.
- Полно, батюшка, полно! Вон, посмотри, какая идет кошка, а, а, а,
кошка!.. Кис, кис, кис!.. - говорит ему в утешенье нянька, показывая на
перебирающуюся по забору кошку.
Ребенок занялся.
- Кис, кис, кис! - шепчет он тихонько.
- Да, батюшка, кис, кис, кис, - повторяет за ним нянька, и оба, очень
довольные друг другом, отправляются в залу баюкаться. "Бай, бай, бай!" -
начинает напевать старуха. "О, о, о!" - окается ребенок, а я все еще
продолжаю сидеть: не хочется в комнаты, отрадно на воздухе, хоть и
становится свежо. Однако дедушка Фаддей прошел уж за квасом - значит,
девятый час в исходе. Дедушка Фаддей только три раза в день (перед
завтраком, обедом и ужином) слезает с печи и ходит за квасом, и - не
беспокойтесь, никогда не опоздает; всегда первый нацедит из общественной
квасницы в свой бурак; не любит жидкого квасу; ну, а дворня не маленькая,
как раз сольют и набурят водой. Чалый мерин, которому дозволено гулять в
саду по дряхлости лет и за заслуги, оказанные еще в юности, по случаю
секретных поездок верхом верст за шесть, за пять, в самую глухую полночь и
во всевозможную погоду, - чалка этот вдруг заржал; это значит, слышит
лошадей - такой уж конь табунный, жив-сгорел по своем брате; значит, это с
поля едут. Сначала показываются боронщики-мальчишки, верхами на лошадях;
Васька, сын кучера, обыкновенно впереди всех и что есть духу мчится, но,
завидев меня, поехал шагом. Этакого сорванца-мальчишки и вообразить трудно:
его пошлют, например, за грибами, а он поймает в поле чью-нибудь чужую
лошадь, взнуздает ее веревкой, да верст в десять конец и даст взад и вперед.
"Однако что ж это оральщики не шабашат?" - думаю я сам с собою. Но и
оральщики отшабашили, едут! Это можно догадаться по крику задельного мужика,
Петра Завирохи; не зная, можно подумать, что он с кем-нибудь бранится, а
вовсе нет: он только говорит, и беспрестанно говорит, и все криком кричит;
поэтому его Завирохой и прозвали. От оральщиков отделился староста,
худощавый и с озабоченным лицом мужик, отличающийся от прочих только тем,
что в сапогах и с палочкой, но, как и все другие, сильно загорелый и
перепачканный в грязи; он входит на красный двор, снимает шапку и подходит к
перилам галереи.
- Здравствуй, Семен, надевай шапку. Что скажешь хорошего? - говорю я.
- Овес выкидали, - отвечает Семен неторопливо.
- Ну, и слава богу! Вовремя, значит, управляемся; теперь, стало быть,
ячмень и лен только остался, - продолжаю я.
- Лен и ячмень остался теперь, - подтверждает Семен.
Несколько времени мы оба молчим.
- Теперь бы дождичка надо, - замечаю я.
Семен вздыхает.
- Не мешало бы и дождичка, - соглашается он.
Вообще он говорит как-то лениво: видно, устал да и... Я, впрочем,
понимаю, что это значит.
- Эй! Кто там? - кричу я. - Скажите ключнице, чтоб дала старосте водки.
Лицо Семена в минуту освещается удовольствием; ключница выносит стакан
водки и вместе с тем полломтя густо насоленного хлеба.