Критика


е удались, и не удались именно
потому, что наш век уже не ловится на теории и не повинуется слепо
вымышленным законам. Прошли те времена, когда Буало и Батте, законодатели
ложного классицизма, могли произвольно обрезывать область творчества и
выбрасывать из нее все низкое (т. е. невысокое) и пошлое (т. е. обыденное).
У нас в журнальной критике был момент, когда теория сразилась е интересами
жизни и употребила все усилия, чтобы поворотить движение мысли туда, куда
требовалось, согласно с буквою эстетического закона; схватка, происшедшая
между теоретиками и практиками, была жаркая, и, как того следовало ожидать,
теоретики не остановили течения жизни и отошли в сторону, пожимая плечами.
Дело шло об обличительной литературе. Надо было решить, законное ли оно
явление или нет. Собственно говоря, в решении этого вопроса никто не
нуждался; публика с наслаждением читала "Губернские очерки" Щедрина,
нисколько не заботясь о том, осудит или оправдает его наша критика; но
рьяные систематики, любящие систему для системы, не могли быть спокойны,
пока не нашли той категории, в которую можно было включить произведения
нового беллетриста. Эти систематики восстали против обличительной литературы
и с фанатическим жаром вступились за отвлеченное понятие искусства. Г,
Ахшарумов поместил даже в "Отечественных записках" 1858 года статью под
громким заглавием: "Порабощение искусства". {26} Словом, господа теоретики
так горячо вступились за отвлеченное понятие, как вступаются только за
живого человека, когда ему наносят тяжелое оскорбление. Слушая их, можно
было подумать, что не повести и романы пишутся для того, чтобы удовлетворить
творческому стремлению авторов и доставить публике эстетическое наслаждение,
а наоборот - писатели и публика существуют: первые для того, чтобы писать, а
последние для того, чтобы читать художественные произведения. Теория здесь,
как и везде, посягала на свободу писателей и читателей; здесь, как и везде,
она обнаруживала крайнюю близорукость и крайнее незнание жизни. Она хотела
переделать жизнь по-своему и подчинить своим приговорам творчество художника
и вкус ценителя. Она не поняла того, что протест был насущною потребностью
русского общества в лице наиболее развитых его представителей; она не
захотела вникнуть в то, что протест мог выразиться только в изящной
словесности и что на этом основании наши протестанты с жадностью ухватились
за эту форму. Критика отстала от общества и от изящной словесности и, толкуя
об истории, сама забыла приложить историческую оценку к невиданному явлению.
Она заговорила об абсолютных законах творчества и не сообразила того, что
абсолютной красоты нет и что вообще понятие красоты лежит в личности
ценителя, а не в самом предмете. Что на мои глаза прекрасно, то вам может не
нравиться; что приходилось по вкусу нашим отцам, то может наводить на нас
сон и дремоту. Негритянка, которая своему соотечественнику покажется
воплощением красоты, наверное не понравится европейцу. Красота чувствуется,
а не меряется аршином; требовать, чтобы художественное произведение
приводило зрителей или слушателей в одинаковое настроение, значит желать,
чтобы у всех этих господ равномерно бился пульс, а сделать это очень трудно;
нам известно из истории, что Карл V, во время своего пребывания в монастыре
св. Юста, {27} при всех усилиях н