кий рост. Жито колосилось на полях. От огородов тянуло
сочным укропом. Все предвещало богатый урожай.
Но однажды, когда я сидел с дедом на берегу реки и удил пескарей, дед
вдруг поспешно встал, прикрыл ладонью глаза от солнца, долго всматривался в
поля за рекой, потом с досадой плюнул и сказал:
- Катится, кат, чертяка! Чтоб ему сгинуть на веки!
Я посмотрел в ту сторону, куда глядел дед, но ничего не увидел, кроме
длинного мутного вала. Он быстро приближался. Я думал, что это подходит
гроза, но дед сказал:
- Та то ж суховей! Пекло проклятое! Ветер из Бухары, с пустыни. Все
попалит! От какое несчастье наближается, Костик. Не буде чем даже дыхаты.
Зловещий вал несся по земле прямо на нас. Дед торопливо сматывал свою
длинную удочку из орешины и говорил мне:
- Тикай до хаты, а то забьет глаза пылью. А я поплетусь следом. Тикай!
Я побежал к хате, но суховей настиг меня на пути. Вихри неслись, шурша
песком и подымая к небу птичий пух и щепки. Тяжелая муть заволокла все
вокруг. Солнце вдруг сделалось косматым и багровым, как Марс. Закачались и
засвистели ракиты. Сзади дохнуло таким жаром, будто у меня на спине затлела
рубашка. Пыль трещала на зубах и порошила глаза.
На пороге хаты стояла моя тетушка Феодосия Максимовна и держала в руках
икону, завернутую в шитый рушник.
- Господи, спаси и помилуй! - испуганно бормотала она. - Пречистая
богородица, пронеси краем!
На хату налетел, кружась, смерч. Зазвенели плохо замазанные стекла.
Солома на стрехе задралась. Из-под нее, как черные пули, залпом вылетели
воробьи.
Отца с нами в то время не было - он остался в Киеве. Мама была заметно
встревожена.
Я помню, что тяжелее всего был нарастающий жар. Я думал, что через
час-два загорится солома на крыше, а потом и у нас затлеют волосы и платье.
Поэтому я заплакал.
К вечеру листья на густых ракитах завяли и висели, как серые тряпки. У
всех плетней ветер намел сугробы мелкой, как мука, черноватой пыли.
К утру листва пожухла и высохла. Сорванные листья можно было растереть
пальцами в порошок. Ветер усилился. Он начал срывать эту мертвую, грязную
листву, и многие деревья стояли уже обнаженные и черные, как поздней осенью.
Дед ходил на поля и вернулся растерянный и жалкий. Он никак не мог
развязать красную завязку у ворота своей посконной рубахи, руки у него
тряслись, и он говорил:
- Когда за ночь не утихомирится, то чисто попалит все жито. И садочки, и
огороды.
Но ветер не утихомирился. Он дул две недели, потом немного стих и задул с
новой силой. Земля на глазах превращалась в серое пепелище.
По хатам голосили женщины. Мужики понуро сидели на завалинках, прячась от
ветра, ковыряли палками-дрючками землю и изредка говорили:
- Каменюка, а не земля! Прямо смерть ухопила тебя за свитку, и некуда
кинуться человеку.
Из Киева приехал отец и забрал нас в город. Когда я начал расспрашивать
его про суховей, он неохотно ответил:
- Пропал урожай. Пустыня идет на Украину.
- А можно что-нибудь сделать? - спросил я.
- Ничего. Не выстроишь же высокую каменную стену в две тысячи верст
длиной.
- Почему? - спросил я. - Построили же китайцы свою Великую стену.
- Так то китайцы, - ответил отец. - Они были великие мастера.
Эти детские впечатления с годами как будто забылись. Но, конечно, они
продолжали жить в глубине моей памяти и изредка прорыва
сочным укропом. Все предвещало богатый урожай.
Но однажды, когда я сидел с дедом на берегу реки и удил пескарей, дед
вдруг поспешно встал, прикрыл ладонью глаза от солнца, долго всматривался в
поля за рекой, потом с досадой плюнул и сказал:
- Катится, кат, чертяка! Чтоб ему сгинуть на веки!
Я посмотрел в ту сторону, куда глядел дед, но ничего не увидел, кроме
длинного мутного вала. Он быстро приближался. Я думал, что это подходит
гроза, но дед сказал:
- Та то ж суховей! Пекло проклятое! Ветер из Бухары, с пустыни. Все
попалит! От какое несчастье наближается, Костик. Не буде чем даже дыхаты.
Зловещий вал несся по земле прямо на нас. Дед торопливо сматывал свою
длинную удочку из орешины и говорил мне:
- Тикай до хаты, а то забьет глаза пылью. А я поплетусь следом. Тикай!
Я побежал к хате, но суховей настиг меня на пути. Вихри неслись, шурша
песком и подымая к небу птичий пух и щепки. Тяжелая муть заволокла все
вокруг. Солнце вдруг сделалось косматым и багровым, как Марс. Закачались и
засвистели ракиты. Сзади дохнуло таким жаром, будто у меня на спине затлела
рубашка. Пыль трещала на зубах и порошила глаза.
На пороге хаты стояла моя тетушка Феодосия Максимовна и держала в руках
икону, завернутую в шитый рушник.
- Господи, спаси и помилуй! - испуганно бормотала она. - Пречистая
богородица, пронеси краем!
На хату налетел, кружась, смерч. Зазвенели плохо замазанные стекла.
Солома на стрехе задралась. Из-под нее, как черные пули, залпом вылетели
воробьи.
Отца с нами в то время не было - он остался в Киеве. Мама была заметно
встревожена.
Я помню, что тяжелее всего был нарастающий жар. Я думал, что через
час-два загорится солома на крыше, а потом и у нас затлеют волосы и платье.
Поэтому я заплакал.
К вечеру листья на густых ракитах завяли и висели, как серые тряпки. У
всех плетней ветер намел сугробы мелкой, как мука, черноватой пыли.
К утру листва пожухла и высохла. Сорванные листья можно было растереть
пальцами в порошок. Ветер усилился. Он начал срывать эту мертвую, грязную
листву, и многие деревья стояли уже обнаженные и черные, как поздней осенью.
Дед ходил на поля и вернулся растерянный и жалкий. Он никак не мог
развязать красную завязку у ворота своей посконной рубахи, руки у него
тряслись, и он говорил:
- Когда за ночь не утихомирится, то чисто попалит все жито. И садочки, и
огороды.
Но ветер не утихомирился. Он дул две недели, потом немного стих и задул с
новой силой. Земля на глазах превращалась в серое пепелище.
По хатам голосили женщины. Мужики понуро сидели на завалинках, прячась от
ветра, ковыряли палками-дрючками землю и изредка говорили:
- Каменюка, а не земля! Прямо смерть ухопила тебя за свитку, и некуда
кинуться человеку.
Из Киева приехал отец и забрал нас в город. Когда я начал расспрашивать
его про суховей, он неохотно ответил:
- Пропал урожай. Пустыня идет на Украину.
- А можно что-нибудь сделать? - спросил я.
- Ничего. Не выстроишь же высокую каменную стену в две тысячи верст
длиной.
- Почему? - спросил я. - Построили же китайцы свою Великую стену.
- Так то китайцы, - ответил отец. - Они были великие мастера.
Эти детские впечатления с годами как будто забылись. Но, конечно, они
продолжали жить в глубине моей памяти и изредка прорыва