и на другой день, майской
вечерней зарею, лошади из Благодатного в полчаса доставили меня
со станции в усадьбу. Подъезжая к ней по взгорью вдоль заливных
лугов, я еще издали увидал, что по западной стене дома,
обращенной к еще светлому закату, все окна в зале закрыты
ставнями, и содрогнулся от страшной мысли: за ними лежал он и
была она! Во дворе, густо заросшем молодой травой,
погромыхивали бубенчиками возле каретного сарая чьи-то две
тройки, но не было ни души, кроме кучеров на козлах, -- и
приезжие и дворня уже стояли в доме на панихиде. Всюду была
тишина деревенской майской зари, весенняя чистота, свежесть и
новизна всего -- полевого и речного воздуха, этой молодой
густой травы во дворе, густого цветущего сада, надвинувшегося
на дом сзади и с южной стороны, а на низком парадном крыльце, у
настежь раскрытых в сени дверей, стоймя прислонена была к стене
большая желтая глазетовая крышка гроба. В тонком холодке
вечернего воздуха сильно пахло сладким цветом груш, молочно
белевших своей белой густотой в юго-восточной части сада на
ровном и от этой млечности матовом небосклоне, где горел один
розовый Юпитер. И молодость, красота всего этого, и мысль о ее
красоте и молодости, и о том, что она любила меня когда-то,
вдруг так разорвали мне сердце скорбью, счастьем и потребностью
любви, что, выскочив у крыльца из коляски, я почувствовал себя
точно перед пропастью -- как вступить в этот дом, вновь увидать
ее лицом к лицу после трех лет разлуки и уже вдовой, матерью! И
все же я вошел в сумрак и ладан этой страшной залы, испещренной
желтыми свечными огоньками, в черноту стоявших с этими
огоньками перед гробом, наискось возвышавшимся своим возглавием
в передний угол, озаренный сверху большой красной лампадой
перед золотыми ризами икон, а внизу серебряным текучим блеском
трех высоких церковных свечей, -- вошел под возгласы и пение
священнослужителей, с каждением и поклонами обходивших гроб, и
тотчас опустил голову, чтобы не видеть желтой парчи на гробе и
лица покойника, пуще же всего боясь увидеть ее. Кто-то подал
мне зажженную свечу, я взял и стал держать ее, чувствуя, как
она, дрожа, греет и освещает мне лицо, стянутое бледностью, и с
тупой покорностью слушая эти возгласы и бряцание кадила,
исподлобья видя плывущий к потолку торжественно и приторно
пахнущий дым, и вдруг, подняв лицо, все-таки увидал ее, --
впереди всех, в трауре, со свечой в руке, озарявшей ее щеку и
золотистость волос, -- и уже как от иконы не мог оторвать от
нее глаз. Когда все смолкло, запахло потушенными свечами и все
осторожно задвигались и пошли целовать ее руку, я ждал, чтобы
подойти последним. И, подойдя, с ужасом восторга взглянул на
иноческую стройность ее черного платья, делавшего ее особенно
непорочной, на чистую, молодую красоту лица, ресниц и глаз, при
виде меня опустившихся, низко, низко поклонился, целуя ее руку,
сказал едва слышным голосом все, что должен был сказать, следуя
приличию и родству, и попросил разрешения тотчас же уйти и
ночевать в саду, в той старинной ротонде, в которой я ночевал
еще гимназистом, приезжая в Благодатное, -- там была спальня
Мещерского на жаркие летние ночи. Она ответила, не поднимая
глаз:
-- Я сейчас распоряжусь, чтобы вас проводили туда и подали
вам ужин.
Утром, после отпевания и погребения, я немедля уехал.
Прощаясь,
вечерней зарею, лошади из Благодатного в полчаса доставили меня
со станции в усадьбу. Подъезжая к ней по взгорью вдоль заливных
лугов, я еще издали увидал, что по западной стене дома,
обращенной к еще светлому закату, все окна в зале закрыты
ставнями, и содрогнулся от страшной мысли: за ними лежал он и
была она! Во дворе, густо заросшем молодой травой,
погромыхивали бубенчиками возле каретного сарая чьи-то две
тройки, но не было ни души, кроме кучеров на козлах, -- и
приезжие и дворня уже стояли в доме на панихиде. Всюду была
тишина деревенской майской зари, весенняя чистота, свежесть и
новизна всего -- полевого и речного воздуха, этой молодой
густой травы во дворе, густого цветущего сада, надвинувшегося
на дом сзади и с южной стороны, а на низком парадном крыльце, у
настежь раскрытых в сени дверей, стоймя прислонена была к стене
большая желтая глазетовая крышка гроба. В тонком холодке
вечернего воздуха сильно пахло сладким цветом груш, молочно
белевших своей белой густотой в юго-восточной части сада на
ровном и от этой млечности матовом небосклоне, где горел один
розовый Юпитер. И молодость, красота всего этого, и мысль о ее
красоте и молодости, и о том, что она любила меня когда-то,
вдруг так разорвали мне сердце скорбью, счастьем и потребностью
любви, что, выскочив у крыльца из коляски, я почувствовал себя
точно перед пропастью -- как вступить в этот дом, вновь увидать
ее лицом к лицу после трех лет разлуки и уже вдовой, матерью! И
все же я вошел в сумрак и ладан этой страшной залы, испещренной
желтыми свечными огоньками, в черноту стоявших с этими
огоньками перед гробом, наискось возвышавшимся своим возглавием
в передний угол, озаренный сверху большой красной лампадой
перед золотыми ризами икон, а внизу серебряным текучим блеском
трех высоких церковных свечей, -- вошел под возгласы и пение
священнослужителей, с каждением и поклонами обходивших гроб, и
тотчас опустил голову, чтобы не видеть желтой парчи на гробе и
лица покойника, пуще же всего боясь увидеть ее. Кто-то подал
мне зажженную свечу, я взял и стал держать ее, чувствуя, как
она, дрожа, греет и освещает мне лицо, стянутое бледностью, и с
тупой покорностью слушая эти возгласы и бряцание кадила,
исподлобья видя плывущий к потолку торжественно и приторно
пахнущий дым, и вдруг, подняв лицо, все-таки увидал ее, --
впереди всех, в трауре, со свечой в руке, озарявшей ее щеку и
золотистость волос, -- и уже как от иконы не мог оторвать от
нее глаз. Когда все смолкло, запахло потушенными свечами и все
осторожно задвигались и пошли целовать ее руку, я ждал, чтобы
подойти последним. И, подойдя, с ужасом восторга взглянул на
иноческую стройность ее черного платья, делавшего ее особенно
непорочной, на чистую, молодую красоту лица, ресниц и глаз, при
виде меня опустившихся, низко, низко поклонился, целуя ее руку,
сказал едва слышным голосом все, что должен был сказать, следуя
приличию и родству, и попросил разрешения тотчас же уйти и
ночевать в саду, в той старинной ротонде, в которой я ночевал
еще гимназистом, приезжая в Благодатное, -- там была спальня
Мещерского на жаркие летние ночи. Она ответила, не поднимая
глаз:
-- Я сейчас распоряжусь, чтобы вас проводили туда и подали
вам ужин.
Утром, после отпевания и погребения, я немедля уехал.
Прощаясь,