Темные аллеи


мы опять обменялись только несколькими словами и
опять не глядели друг другу в глаза.

VII

Я кончил курс, потерял вскоре после того почти
одновременно отца и мать, поселился в деревне, хозяйствовал,
сошелся с крестьянской сиротой Гашей, выросшей у нас в доме и
служившей в комнатах моей матери... Теперь она, вместе с Иваном
Лукичом, нашим бывшим дворовым, седым до зелени стариком с
большими лопатками, служила мне. Вид она имела еще полудетский
-- маленькая, худенькая, черноволосая, с ничего не выражающими
глазами цвета сажи, загадочно молчаливая, будто ко всему
безучастная и настолько вся темная тонкой кожей, что отец
когда-то говорил: "Вот, верно, такая была Агарь". Мила она была
мне бесконечно, я любил носить ее на руках, целуя; я думал:
"Вот и все, что осталось мне в жизни!" И она, казалось,
понимала, что я думаю. Когда она родила, -- маленького,
черненького мальчика, -- и перестала служить, поселилась в моей
прежней детской, я хотел повенчаться с нею. Она ответила:
-- Нет, мне этого не нужно, мне только стыдно будет перед
всеми, какая же я барыня! А вам зачем? Вы меня тогда еще скорее
разлюбите. Вам надо поехать в Москву, а то вы совсем
соскучитесь со мной. А я теперь скучать не буду, -- сказала
она, глядя на ребенка, который на руках у нее сосал грудь. --
Поезжайте, поживите в свое удовольствие, только одно помните:
если влюбитесь в кого как следует и жениться задумаете, ни
минутки не помедлю, утоплюсь вот вместе с ним.
Я посмотрел на нее -- ей не верить было невозможно. И
поник головой: да, а мне ведь всего двадцать шесть лет...
Влюбиться, жениться -- этого я и представить себе не мог, но
слова Гаши еще раз напомнили мне о моей конченой жизни.
Ранней весной я уехал за границу и провел там месяца
четыре. Возвращаясь в конце июня через Москву домой, думал так:
проживу осень в деревне, а на зиму опять куда-нибудь уеду. По
дороге из Москвы в Тулу спокойно грустил: вот опять я дома, а
зачем? Вспомнил Натали -- и подумал: да, та любовь "до гроба",
которую насмешливо предрекала мне Соня, существует; только я
уже привык к ней, как привыкает кто-нибудь с годами к тому, что
у него отрезали, например, руку или ногу... И, сидя на вокзале
в Туле в ожидании пересадки, вдруг послал телеграмму: "Еду из
Москвы мимо вас, буду на вашей станции в девять вечера,
позвольте заехать, узнать, как вы поживаете".
Она встретила меня на крыльце, -- сзади нее светила лампой
горничная, -- и с полуулыбкой протянула мне обе руки:
-- Я страшно рада!
-- Как это ни странно, вы еще немного выросли, -- сказал
я, целуя и чувствуя их уже с мучением. И взглянул на нее на всю
при свете лампы, которую приподняла горничная и вокруг стекла
которой, в мягком после дождя воздухе, кружились мелкие розовые
бабочки: черные глаза смотрели теперь тверже, увереннее, вся
она была уже в полном расцвете молодой женской красоты,
стройная, скромно нарядная, в платье из зеленой чесучи.
-- Да, я все еще расту, -- ответила она, грустно улыбаясь.
В зале по-прежнему висела в переднем углу большая красная
лампада перед старыми золотыми иконами, только не зажженная. Я
поспешил отвести глаза от этого угла и прошел за ней в
столовую. Там на блестящей скатерти стоял чайник на спиртовке,
блестела тонкая чайная посуда. Горничная принесла