, уже влюблены в меня.
-- Может быть... Постойте, зовут к ужину... Ау идем, идем!
-- Погодите минутку. Первая звезда, молодой месяц, зеленое
небо, запах росы, запах из кухни, -- верно, опять мои любимые
битки в сметане! -- и синие глаза и прекрасное счастливое
лицо...
-- Да, счастливее этого вечера, мне кажется, в моей жизни
уже не будет...
-- Данте говорил о Беатриче: "В ее глазах -- начало любви,
а конец -- в устах". Итак? -- сказал он, беря ее руку.
Она закрыла глаза, клонясь к нему опущенной головой. Он
обнял ее плечи с мягкими косами, поднял ее лицо.
-- Конец в устах?
-- Да...
Когда шли по аллее, он смотрел себе под ноги:
-- Что ж нам теперь делать? Идти к дедушке и, упав на
колени, просить его благословения? Но какой же я муж?
-- Нет, нет, только не это.
-- А что же?
-- Не знаю. Пусть будет только то, что есть... Лучше уж не
будет.
10 апреля 1945
ЧИСТЫЙ ПОНЕДЕЛЬНИК
Темнел московский серый зимний день, холодно зажигался газ
в фонарях, тепло освещались витрины магазинов -- и разгоралась
вечерняя, освобождающаяся от дневных дел московская жизнь: гуще
и бодрей неслись извозчичьи санки, тяжелей гремели
переполненные, ныряющие трамваи, -- в сумраке уже видно было,
как с шипением сыпались с проводов зеленые звезды, --
оживленнее спешили по снежным тротуарам мутно чернеющие
прохожие... Каждый вечер мчал меня в этот час на вытягивающемся
рысаке мой кучер -- от Красных ворот к храму Христа Спасителя:
она жила против него; каждый вечер я возил ее обедать в
"Прагу", в "Эрмитаж", в "Метрополь", после обеда в театры, на
концерты, а там к "Яру", в "Стрельну"... Чем все это должно
кончиться, я не знал и старался не думать, не додумывать: было
бесполезно -- так же, как и говорить с ней об этом: она раз
навсегда отвела разговоры о нашем будущем; она была загадочна,
непонятна для меня, странны были и наши с ней отношения, --
совсем близки мы все еще не были; и все это без конца держало
меня в неразрешающемся напряжении, в мучительном ожидании -- и
вместе с тем был я несказанно счастлив каждым часом,
проведенным возле нее.
Она зачем-то училась на курсах, довольно редко посещала
их, но посещала. Я как-то спросил: "Зачем?" Она пожала плечом:
"А зачем все делается на свете? Разве мы понимаем что-нибудь в
наших поступках? Кроме того, меня интересует история..." Жила
она одна, -- вдовый отец ее, просвещенный человек знатного
купеческого рода, жил на покое в Твери, что-то, как все такие
купцы, собирал. В доме против храма Спасителя она снимала ради
вида на Москву угловую квартиру на пятом этаже, всего две
комнаты, но просторные и хорошо обставленные. В первой много
места занимал широкий турецкий диван, стояло дорогое пианино,
на котором она все разучивала медленное, сомнамбулически
прекрасное начало "Лунной сонаты", -- только одно начало, -- на
пианино и на подзеркальнике цвели в граненых вазах нарядные
цветы, -- по моему приказу ей доставляли каждую субботу свежие,
-- и когда я приезжал к ней в субботний вечер, она, лежа на
диване, над которым зачем-то висел портрет босого Толстого, не
спеша протягивала мне для поцелуя руку и рассеянно говорила:
"Спасибо за цветы..." Я привозил ей коробки шоколаду, новые
книги -- Гофмансталя, Шницлера, Тетмайера, Пшибышевского, -- и
получал
-- Может быть... Постойте, зовут к ужину... Ау идем, идем!
-- Погодите минутку. Первая звезда, молодой месяц, зеленое
небо, запах росы, запах из кухни, -- верно, опять мои любимые
битки в сметане! -- и синие глаза и прекрасное счастливое
лицо...
-- Да, счастливее этого вечера, мне кажется, в моей жизни
уже не будет...
-- Данте говорил о Беатриче: "В ее глазах -- начало любви,
а конец -- в устах". Итак? -- сказал он, беря ее руку.
Она закрыла глаза, клонясь к нему опущенной головой. Он
обнял ее плечи с мягкими косами, поднял ее лицо.
-- Конец в устах?
-- Да...
Когда шли по аллее, он смотрел себе под ноги:
-- Что ж нам теперь делать? Идти к дедушке и, упав на
колени, просить его благословения? Но какой же я муж?
-- Нет, нет, только не это.
-- А что же?
-- Не знаю. Пусть будет только то, что есть... Лучше уж не
будет.
10 апреля 1945
ЧИСТЫЙ ПОНЕДЕЛЬНИК
Темнел московский серый зимний день, холодно зажигался газ
в фонарях, тепло освещались витрины магазинов -- и разгоралась
вечерняя, освобождающаяся от дневных дел московская жизнь: гуще
и бодрей неслись извозчичьи санки, тяжелей гремели
переполненные, ныряющие трамваи, -- в сумраке уже видно было,
как с шипением сыпались с проводов зеленые звезды, --
оживленнее спешили по снежным тротуарам мутно чернеющие
прохожие... Каждый вечер мчал меня в этот час на вытягивающемся
рысаке мой кучер -- от Красных ворот к храму Христа Спасителя:
она жила против него; каждый вечер я возил ее обедать в
"Прагу", в "Эрмитаж", в "Метрополь", после обеда в театры, на
концерты, а там к "Яру", в "Стрельну"... Чем все это должно
кончиться, я не знал и старался не думать, не додумывать: было
бесполезно -- так же, как и говорить с ней об этом: она раз
навсегда отвела разговоры о нашем будущем; она была загадочна,
непонятна для меня, странны были и наши с ней отношения, --
совсем близки мы все еще не были; и все это без конца держало
меня в неразрешающемся напряжении, в мучительном ожидании -- и
вместе с тем был я несказанно счастлив каждым часом,
проведенным возле нее.
Она зачем-то училась на курсах, довольно редко посещала
их, но посещала. Я как-то спросил: "Зачем?" Она пожала плечом:
"А зачем все делается на свете? Разве мы понимаем что-нибудь в
наших поступках? Кроме того, меня интересует история..." Жила
она одна, -- вдовый отец ее, просвещенный человек знатного
купеческого рода, жил на покое в Твери, что-то, как все такие
купцы, собирал. В доме против храма Спасителя она снимала ради
вида на Москву угловую квартиру на пятом этаже, всего две
комнаты, но просторные и хорошо обставленные. В первой много
места занимал широкий турецкий диван, стояло дорогое пианино,
на котором она все разучивала медленное, сомнамбулически
прекрасное начало "Лунной сонаты", -- только одно начало, -- на
пианино и на подзеркальнике цвели в граненых вазах нарядные
цветы, -- по моему приказу ей доставляли каждую субботу свежие,
-- и когда я приезжал к ней в субботний вечер, она, лежа на
диване, над которым зачем-то висел портрет босого Толстого, не
спеша протягивала мне для поцелуя руку и рассеянно говорила:
"Спасибо за цветы..." Я привозил ей коробки шоколаду, новые
книги -- Гофмансталя, Шницлера, Тетмайера, Пшибышевского, -- и
получал