Жизнь Арсеньева


себе
впереди, отлично понимая невозможность гона по такому полю, если бы даже и
было что гнать, и несколько оживляясь лишь тогда, когда мы попадали в
какой-нибудь голый перелесок, где крепко и сыро пахло прелым листом, или
проходили по рыжим дубовым кустарникам, по {211} какому-нибудь логу, бугру.
Но ничего не было и тут: всюду пустота, молчание, жидкий, безжизненный, хотя
и теплый, ясный блеск, в котором по осеннему низко, плоско и четко лежали
светлые окрестности, -- все эти клетчатые от жнивий, зеленей и пашен
перевалы полей, рыжие шкуры кустарников, сизо-сереющие кое-где вдали
березовые и осиновые острова...
И от Лобанова я повернул наконец назад. Проехал Шипово, потом въехал в
ту самую Кроптовку, где было родовое имение Лермонтовых. Тут я отдохнул у
знакомого мужика, посидел с ним на крылечке, выпил квасу. Перед нами был
выгон, за выгоном -- давно необитаемая мелкопоместная усадьба, которую
красил немного только сад, неподвижно поднимавший в бледно-голубом
небосклоне, за небольшим старым домом, свои черные верхушки. Я сидел и, как
всегда, когда попадал в Кроптовку, смотрел и думал: да ужели это правда, что
вот в этом самом доме бывал в детстве Лермонтов, что почти всю жизнь прожил
тут его родной отец?
-- Говорят, продают, -- сказал мужик, тоже глядя на усадьбу и щурясь.
-- Говорят, ефремовский Каменев торгует...
И, взглянув на меня, еще более сощурился:
-- А вы как? Не продаете еще?
-- Это дело отца, -- ответил я уклончиво.
-- Конечно, конечно, -- сказал мужик, думая что-то свое. -- Я это
только к тому, что все, мол, теперь продают, плохое пришло господам житье.
Народ избаловался, -- и свое-то и то как попало работают, а не то, что
господское, -- а цена на руки в горячее время -- приступу нет, а загодя, под
заработки, барину не из чего дать -- нужда, бедность ...
Дальше я поехал, делая большой крюк, решив для развлечения проехать
через Васильевское, {212} переночевать у Писаревых. И, едучи, как-то
особенно крепко задумался вообще о великой бедности наших мест. Все было
бедно, убого и глухо кругом. Я ехал большой дорогой -- и дивился ее
заброшенности, пустынности. Ехал проселками, проезжал деревушки, усадьбы:
хоть шаром покати не только в полях, на грязных дорогах, но и на таких же
грязных деревенских улицах и на пустых усадебных дворах. Даже непонятно: да
где же люди и чем убивают они свою осеннюю скуку, безделье, сидя по этим
избам и усадьбам? А потом я опять вспомнил бессмысленность и своей
собственной жизни среди всего этого и просто ужаснулся на нее, вдруг
вспомнив вместе с тем Лермонтова. Да, вот Кроптовка, этот забытый дом, на
который я никогда не могу смотреть без каких-то бесконечно-грустных и
неизъяснимых чувств...
Вот бедная колыбель его, наша общая с ним, вот его начальные дни, когда
так же смутно, как и у меня некогда, томилась его младенческая душа,
"желанием чудным полна", и первые стихи, столь же, как и мои, беспомощные...
А потом что? А потом вдруг "Демон", "Мцыри", "Тамань", "Парус", "Дубовый
листок оторвался от ветки родимой..." Как связать с этой Кроптовкой все то,
что есть Лермонтов? Я подумал: что такое Лермонтов? -- и увидел сперва два
тома его сочинений, увидел его портрет, странное молодое лицо с неподвижными
темными глазами, потом стал видеть стихотворение за стих