Жизнь Арсеньева


ты, гул и громы, среди
которых и наперекор которым вопиют и ликуют в разверстых небесах ангельские
гласы ...
А за Дон-Кихотом и рыцарскими замками последовали моря, фрегаты,
Робинзон, мир океанский, тропический. Уж к этому то миру я несомненно
некогда принадлежал. Картинки в Робинзоне и во "Всемирном путешественнике",
а вместе с ними большая пожелтевшая карта земного шара с великими пустотами
южных морей и точками полинезийских островов пленили меня уже на всю жизнь.
Эти узкие пироги, нагие люди с луками и дротиками, кокосовые леса, лопасти
громадных листьев и первобытная хижина под ними -- все чувствовал я таким
знакомым, близким, словно только что покинул я эту хижину, только вчера
сидел возле нее в райской тишине сонного послеполуденного часа. Какие
сладкие и яркие виденья и какую настоящую тоску по родине пережил я над
этими картинками! Пьер Лоти рассказывает о том "волнующем и
чудодейственном", что заключалось для него в детстве в слове "колонии". Но
ведь он говорит:
"II y avait une quantit de choses des colonies chez cette petite
Antoinette: un perroquet, des oiseaux de toutes couleurs dans une voliиre,
des collections de coquilles et d'insectes. Dans les tiroirs de sa maman,
j'avais vu de bizarres colliers de graines pour parfumer; dans les greniers
on trouvait des peaux de bкtes, des sacs singuliers, des caisses sur
lesquelles se lisaient encore des adresses de villes des Antilles . . ." A
что же подобное могло быть в Каменке?
В книге "Земля и люди " были картинки в красках. Помню особенно две: на
одной -- финиковая пальма, верблюд и египетская пирамида, на другой --
пальма кокосовая, тонкая и очень высокая, косой скат длинного пятнистого
жирафа, тянувшегося своей женственной косоглазой головкой, своим тонким {49}
жалоподобным языком к ее перистой верхушке -- и весь сжавшийся в комок,
летящий в воздухе прямо на шею жирафу гривастый лев. Все это -- и верблюд, и
финиковая пальма, и пирамида, и жираф под пальмой кокосовой, и лев -- было
на фоне двух резко бьющих в глаза красок: необыкновенно яркой, густой и
ровной небесной сини и ярко-желтых песков. И, Боже, сколько сухого зноя,
сколько солнца не только видел, но и всем своим существом чувствовал я,
глядя на эту синь и эту охру, замирая от какой-то истинно эдемской радости!
В тамбовском поле, под тамбовским небом, с такой необыкновенной силой
вспомнил я все, что я видел, чем жил когда-то, в своих прежних, незапамятных
существованьях, что впоследствии, в Египте, в Нубии, в тропиках мне
оставалось только говорить себе: да, да, все это именно так, как я впервые
"вспомнил" тридцать лет тому назад!

"XV"

Пушкин поразил меня своим колдовским прологом к "Руслану":

У лукоморья дуб зеленый,
Златая цепь на дубе том...

Казалось бы, какой пустяк -- несколько хороших, пусть даже прекрасных,
на редкость прекрасных стихов! А меж тем они на весь век вошли во все мое
существо, стали одной из высших радостей, пережитых мной на земле. Казалось
бы, какой вздор -- какое-то никогда и нигде не существовавшее лукоморье,
какой-то "ученый" кот, ни с того ни с сего очутившийся на нем и зачем то
прикованный к дубу, какой-то леший, русалки и "на неведомых дорожках следы
невиданных зверей". Но очевидно, в том-то и дело, что вздор, нечто нелепое,
небывалое, а не что-