Жизнь Арсеньева


было в ноябре, я до сих пор вижу и чувствую эти неподвижные, темные
будни в глухом малорусском городе, его безлюдные улицы с деревянными
настилками по узким тротуарам и с черными садами за заборами, голую высоту
тополей на бульварах, пустой городской сад с забитыми окнами летнего
ресторана, влажный воздух этих дней, кладбищенский запах лиственного тления
-- и мои тупые, бесцельные блуждания по этим улицам, по этому саду, мои все
одни и те же мысли и воспоминания... Воспоминания -- нечто столь тяжкое,
страшное, что существует даже особая молитва о спасении от них.
В какой-то роковой час ее тайные муки, о которых она только временами
проговаривалась, охватили ее безумием. Брат Георгий вернулся в тот день со
службы поздно, я еще поздней, -- и она знала, что мы поздно придем, управа
опять готовилась к годовому земскому собранию, -- она одна оставалась дома,
несколько дней не выходила, как всегда каждый месяц, и, как всегда в эту
пору, была не совсем такая, как обычно. Она, верно, долго полулежала на
тахте в нашей спальне, поджав под себя, по своей привычке, ноги, много
курила, -- она стала с некоторого времени курить, не слушая моих просьб и
требований бросить это столь не шедшее к ней занятие, -- все смотрела,
должно быть, перед собою, потом вдруг встала, без помарок написала мне на
клочке несколько строк, которые брат, воротясь, нашел на туалете в этой
{380} опустевшей спальне, и кинулась собирать кое-что из своих вещей --
прочее просто бросила -- и это прочее, как попало раскиданное, я долго не
имел потом решимости собрать и спрятать куда-нибудь. Ночью она была уже
далеко, в пути домой, к отцу... Отчего я тотчас же не погнался за ней?
Может быть, от стыда и оттого, что уже хорошо знал теперь ее
непреклонность в иные минуты жизни. А в ответ на мои телеграммы и письма
пришло в конце концов только два слова: "Дочь моя уехала и местопребывание
свое запретила сообщать кому бы то ни было".
Неизвестно, что было бы со мной в первое время, не будь возле меня
брата (при всей его беспомощности, растерянности). Те несколько строк, что
она написала в объяснение своего бегства, он не сразу передал мне, все
сперва подготовлял меня, -- и с большой неловкостью, -- наконец решился,
скупо заплакал и подал. На клочке было написано твердым почерком: "Не могу
больше видеть, как ты все дальше и дальше уходишь от меня, не в состоянии
продолжать переносить оскорбления, которые ты без конца и все чаще наносишь
моей любви, не могу убить ее в себе, но не могу и не понимать, что я дошла
до последнего предела унижения, разочарования во всех своих глупых надеждах
и мечтах, молю Бога, чтобы Он дал тебе сил пережить наш разрыв, забыть меня
и быть счастливым в своей новой, уж совсем свободной жизни..." Я прочел все
это одним взглядом и довольно нагло сказал, чувствуя, что земля
проваливается у меня под ногами и кожа на лице и голове леденеет,
стягивается:
-- Что ж, этого надо было ожидать, обычная история, эти
"разочарования"!
После этого я имел мужество пройти в спальню и с равнодушным видом лечь
на тахту. В сумерки брат осторожно заглянул ко мне -- я притворился, {381}
что сплю. Терявшийся во всяких несчастиях и, подобно нашему отцу, не
выносивший их, он поспешил поверить, что я действительно сплю, и
воспользовался нео