е грусть, что я еду
один. Было серо и прохладно, она все поглядывала в окна: неужели дождь
испортит мне поездку? Я до сих пор чувствую то нежное и тревожное волнение,
с которым мы вскочили, заслышав у ворот почтовый колокольчик, порывисто
простились и выбежали за калитку, к перекладной тележке, на которой в
длинном парусиновом балахоне и в летнем сером картузе сидел Вагин.
Потом глох колокольчик в огромном воздушном пространстве, разгулявшийся
день был сух, жарок, ровно бежала тележка в глубокой дорожной пыли, и все
вокруг было так однообразно, что вскоре уже не стало силы глядеть в даль
сонно-светлого горизонта и напряженно ждать от него чего-то. В полдень
прошло мимо нас в этой горячей пустыне хлебов нечто совсем кочевое:
бесконечные овчарни Кочубея. "Полдень, овчарни, записал я среди толчков
тележки. Серое от зноя небо, ястреба и сивоворонки... Я совершенно
счастлив!" В Яновщине записал о корчме: "Яновщина, старая корчма, ее черная
внутренность и прохладная полутьма; еврей сказал, что пива у него нету,
"есть {358} только напиток". -- "Какой напиток?" -- "Но напиток! Напиток
Фиалка". Еврей -- тощий, в лапсердаке, но напиток вынес из задней комнаты
гимназист, необыкновенно полный подросток, высоко подпоясанный новеньким
ремнем по светло-серой куртке, очень красивый как-то по-персидски: его сын.
После Шишак я тотчас вспомнил гоголевскую записную книжку:
"И вдруг яр среди ровной дороги -- обрыв в глубину и вниз; и в глубине
леса, и за лесами -- леса, за близкими, зелеными -- отдаленные, синие, за
ними полоса песков серебряно-соломенного цвета ... Над стремниной и кручей
махала крыльями скрипучая ветряная мельница..." Под этим обрывом, в глубине
долины, лукой выгибался Псел и зеленело садами большое село. Мы долго искали
в нем какого-то Василенко, к которому и было у Вагина дело, а найдя, не
застали дома и долго сидели под липой возле его хаты, окруженные сыростью
луговой верболозы и кваканьем лягушек. Тут же мы просидели с Василенко и
весь вечер, ужинали, пили наливку, и лампа освещала снизу зелень листьев,
меж тем как кругом замыкалась непроницаемая тьма летней ночи. Потом в этой
тьме вдруг стукнула калитка и возле стола нарядно появилась до свинцовой
бледности набеленная девица, приятельница Василенко, местная земская
фельдшерица: тотчас, конечно, узнала, что у него какие-то губернские гости.
Первую минуту она от смущения не знала, что с собой делать, говорила, что
попало, потом стала пить с нами рюмка в рюмку и все больше вскрикивать на
всякие мои остроты. Она была ужасно нервна, широкоскула, остро черноглаза, у
нее были жилистые руки, крепко пахнущие шипром, и костлявые ключицы, под
легонькой голубой кофточкой лежали тяжелые груди, стан был тонок, а бедра
широки. Ночью я пошел ее провожать. Мы шли в черной темноте, по засохшим
колеям какого-то переулка. Где-то {359} возле плетня она остановилась,
уронила мне на грудь голову. Я с трудом не дал себе воли...
Домой мы с Вагиным приехали на другой день поздно. Она уже лежала в
постели, читала; увидев меня, вскочила в радости и удивленья -- "как, уже
приехал?" Когда я, поспешно рассказывая всю свою поездку, стал со смехом
рассказывать про фельдшерицу, она перебила:
-- Зачем ты рассказываешь мне это? И глаза у нее наполнились слезами:
-- Как ты жесток со мною! -- сказала она,
один. Было серо и прохладно, она все поглядывала в окна: неужели дождь
испортит мне поездку? Я до сих пор чувствую то нежное и тревожное волнение,
с которым мы вскочили, заслышав у ворот почтовый колокольчик, порывисто
простились и выбежали за калитку, к перекладной тележке, на которой в
длинном парусиновом балахоне и в летнем сером картузе сидел Вагин.
Потом глох колокольчик в огромном воздушном пространстве, разгулявшийся
день был сух, жарок, ровно бежала тележка в глубокой дорожной пыли, и все
вокруг было так однообразно, что вскоре уже не стало силы глядеть в даль
сонно-светлого горизонта и напряженно ждать от него чего-то. В полдень
прошло мимо нас в этой горячей пустыне хлебов нечто совсем кочевое:
бесконечные овчарни Кочубея. "Полдень, овчарни, записал я среди толчков
тележки. Серое от зноя небо, ястреба и сивоворонки... Я совершенно
счастлив!" В Яновщине записал о корчме: "Яновщина, старая корчма, ее черная
внутренность и прохладная полутьма; еврей сказал, что пива у него нету,
"есть {358} только напиток". -- "Какой напиток?" -- "Но напиток! Напиток
Фиалка". Еврей -- тощий, в лапсердаке, но напиток вынес из задней комнаты
гимназист, необыкновенно полный подросток, высоко подпоясанный новеньким
ремнем по светло-серой куртке, очень красивый как-то по-персидски: его сын.
После Шишак я тотчас вспомнил гоголевскую записную книжку:
"И вдруг яр среди ровной дороги -- обрыв в глубину и вниз; и в глубине
леса, и за лесами -- леса, за близкими, зелеными -- отдаленные, синие, за
ними полоса песков серебряно-соломенного цвета ... Над стремниной и кручей
махала крыльями скрипучая ветряная мельница..." Под этим обрывом, в глубине
долины, лукой выгибался Псел и зеленело садами большое село. Мы долго искали
в нем какого-то Василенко, к которому и было у Вагина дело, а найдя, не
застали дома и долго сидели под липой возле его хаты, окруженные сыростью
луговой верболозы и кваканьем лягушек. Тут же мы просидели с Василенко и
весь вечер, ужинали, пили наливку, и лампа освещала снизу зелень листьев,
меж тем как кругом замыкалась непроницаемая тьма летней ночи. Потом в этой
тьме вдруг стукнула калитка и возле стола нарядно появилась до свинцовой
бледности набеленная девица, приятельница Василенко, местная земская
фельдшерица: тотчас, конечно, узнала, что у него какие-то губернские гости.
Первую минуту она от смущения не знала, что с собой делать, говорила, что
попало, потом стала пить с нами рюмка в рюмку и все больше вскрикивать на
всякие мои остроты. Она была ужасно нервна, широкоскула, остро черноглаза, у
нее были жилистые руки, крепко пахнущие шипром, и костлявые ключицы, под
легонькой голубой кофточкой лежали тяжелые груди, стан был тонок, а бедра
широки. Ночью я пошел ее провожать. Мы шли в черной темноте, по засохшим
колеям какого-то переулка. Где-то {359} возле плетня она остановилась,
уронила мне на грудь голову. Я с трудом не дал себе воли...
Домой мы с Вагиным приехали на другой день поздно. Она уже лежала в
постели, читала; увидев меня, вскочила в радости и удивленья -- "как, уже
приехал?" Когда я, поспешно рассказывая всю свою поездку, стал со смехом
рассказывать про фельдшерицу, она перебила:
-- Зачем ты рассказываешь мне это? И глаза у нее наполнились слезами:
-- Как ты жесток со мною! -- сказала она,