Жизнь Арсеньева


то и тогда-то..." Но, Боже, как это сухо, ничтожно --
и не верно! Я ведь чувствую совсем не то! Это стыдно, неловко сказать, но
это так: я родился во вселенной, в бесконечности времени и пространства, где
будто бы когда-то образовалась какая-то солнечная система, потом что-то,
называемое солнцем, потом земля ... Но что это такое? Что я знаю обо всем
этом, кроме пустых слов? Земля была сперва газообразной, светящейся массой
... Потом, через миллионы лет, этот газ стал жидкостью, потом жидкость
отвердела, и с тех пор прошло еще будто бы два миллиона лет, появились на
земле одноклеточные: водоросли, инфузории... А там -- беспозвоночные: черви,
моллюски ... А там амфибии ... А за амфибиями -- гигантские
пресмыкающиеся... А там какой-то пещерный человек и открытие им огня...
Дальше какая-то Халдея, Ассирия, какой-то Египет, будто бы все только
воздвигавший пирамиды да бальзамировавший мумии ... Какой-то Артаксеркс,
приказавший бичевать Геллеспонт ... Перикл и Аспазия, битва при Фермопилах,
Марафонская битва... Впрочем, задолго до всего этого были еще те легендарные
дни, когда Авраам встал со стадами своими и пошел в землю обетованную...
"Верою Авраам повиновался призванию идти в страну, обещанную ему в {320}
наследие, и пошел, не зная, куда он идет..." Да, не зная! Вот так же, как и
я! "Верою повиновался призванию ..." Верой во что? В любовную благость
Божьего веления. "И пошел, не зная, куда..." Нет, зная: к какому-то счастью,
то есть, к тому, что будет мило, хорошо, даст радость, то есть чувство
любви--жизнь ...
Так ведь и я жил всегда -- только тем, что вызывало любовь, радость ...
За дверью возле столика уже слышались голоса, женский и детский,
стучала педаль умывальника, плескалась вода, заваривался чай, начинались
уговоры: "Костенька, кушай же булочку!" Я вставал и принимался ходить по
комнате. Вот еще этот Костенька... Мать, напоив его чаем, уходила куда-то до
полудня. Возвратясь, что-то готовила на керосинке, кормила его и опять
уходила. И что это было за мучение -- смотреть, как этот Костенька, ставший
каким-то общим номерным ребенком, весь день шатается по номерам, заглядывает
то к одному, то к другому жильцу, если тот сидит дома, что-то несмело
говорит, порой старается подольститься, сказать что-нибудь угодливое, а его
никто не слушает, иные даже гонят скороговоркою: "Ну, иди, иди, братец, не
мешай, пожалуйста!" В одном номере жила маленькая и старенькая дама, очень
серьезная, очень приличная, считавшая себя выше всех прочих жильцов, всегда
проходившая по коридору не глядя ни на кого из встречных, часто, даже
слишком часто запиравшаяся в уборной и потом шумевшая в ней водой. Дама эта
имела крупного, широкоспинного мопса, раскормленного до жирных складок на
загривке, с вылупленными стеклянно-крыжевенными глазами, с развратно
переломленным носом, с чванной, презрительно-выдвинутой нижней челюстью и
прикушенным между двумя клыками жабьим языком. У него обычно было одно и то
же выражение морды -- ничего не выражающее, кроме внимательной наглости, --
однако, {321} он был до крайности нервен. И вот, если Костенька, кем-нибудь
удаленный из номера, попадался в коридоре этому мопсу, тотчас же слышно
было, как мопса схватывает за горло злое удушье, клокотанье, хрип, быстро
переходивший в негодующее бешенство и разрешавшийся громким и свирепым ла