черные головы, -- все масть в масть, рост в рост, все одинаково
бокастые, коротконогие, -- и, выбежав, вдруг уперлись, грызя удила и тряся
султанами ... директор во фраке долго вскрикивал, долго стрелял бичем, пока
наконец заставил их упасть на колени и закланяться публике, после чего вдруг
заскакавшая обрадованным галопом музыка быстро понесла, погнала их вереницу
вдоль круга арены, точно преследуя... Я сходил в писчебумажный магазин,
купил толстую тетрадь в черной клеенке. Возвратясь, стал пить чай, думая:
"Да, довольно. Буду только читать да иногда, без всяких притязаний, кое-что
вкратце записывать -- всякие мысли, чувства, наблюдения..." И, обмакнув
перо, старательно и четко вывел:
-- Алексей Арсеньев. Записи.
Потом долго сидел, думая, что бы записать, накурил всю комнату, но не
мучился, был только грустен и тих. Наконец стал записывать:
-- В редакцию заходил известный толстовец, князь Н., просил напечатать
его отчет по сбору и расходам на тульских голодающих. Небольшой, довольно
полный. Какие-то мягкие, вроде кавказских, сапоги, каракулевая шапка, пальто
с каракулевым воротником, -- все старое, вытертое, но дорогое и чистое, --
мягкая серая блуза, подпоясанная ремешком, под которым круглится живот, и
золотое пенснэ. Держался очень скромно, но мне было очень неприятно его
{326} благообразное, холеное, молочное лицо и холодные глаза. Я сразу его
возненавидел. Я, конечно, не толстовец. Но все-таки я совсем не то, что
думают все. Я хочу, чтобы жизнь, люди были прекрасны, вызывали любовь,
радость, и ненавижу только то, что мешает этому.
-- Недавно я шел вверх по Волховской, и была такая картина: закат,
морозит, расчищается западное небо, и оттуда, из этого зеленого, прозрачного
и холодного неба озаряет весь город светлый вечерний свет, непонятную тоску
которого невозможно выразить; а на тротуаре стоит оборванный, синий от
холода старик-шарманщик и оглашает этот морозный вечер звуками своей дряхлой
шарманки, ее флейтовыми свистами, переливами, хрипами и вырывающейся из этих
свистов и хрипов романтической мелодией, какой-то дальней, чужеземной,
старинной, которая тоже мучит душу -- какими-то мечтами и сожалениями о
чем-то...
-- Я везде испытываю тоску или страх. У меня до сих пор стоит перед
глазами то, что я видел недели две тому назад. Это было тоже вечером, только
темным и пасмурным. Я случайно зашел в одну небольшую церковь, увидал
огоньки, которые горели в темноте возле амвона очень низко от полу, подошел
-- и замер: три восковых свечки, прилепленные к изголовью детского гробика,
печально и слабо освещали этот розовый, с бумажными кружевными краями
гробик, и смуглого крутолобого ребенка, лежавшего в нем.
Совсем было бы похоже, что он спит, если бы не что-то фарфоровое в
личике, что-то сиреневое в выпуклых закрытых веках и в треугольнике ротика,
если бы не та бесконечно-спокойная, вечная отчужденность от всего в мире, с
которой он лежал!
-- Я написал и напечатал два рассказа, но в них все фальшиво и
неприятно: один о голодающих мужиках, которых я не видел и, в сущности, не
жалею, другой на пошлую тему о помещичьем разорении и тоже {327} с выдумкой,
между тем как мне хотелось написать только про громадный серебристый тополь,
который растет перед домом бедного помещика Р., и еще про неподвижное чучело
ястреба, которое стоит у него в кабинет
бокастые, коротконогие, -- и, выбежав, вдруг уперлись, грызя удила и тряся
султанами ... директор во фраке долго вскрикивал, долго стрелял бичем, пока
наконец заставил их упасть на колени и закланяться публике, после чего вдруг
заскакавшая обрадованным галопом музыка быстро понесла, погнала их вереницу
вдоль круга арены, точно преследуя... Я сходил в писчебумажный магазин,
купил толстую тетрадь в черной клеенке. Возвратясь, стал пить чай, думая:
"Да, довольно. Буду только читать да иногда, без всяких притязаний, кое-что
вкратце записывать -- всякие мысли, чувства, наблюдения..." И, обмакнув
перо, старательно и четко вывел:
-- Алексей Арсеньев. Записи.
Потом долго сидел, думая, что бы записать, накурил всю комнату, но не
мучился, был только грустен и тих. Наконец стал записывать:
-- В редакцию заходил известный толстовец, князь Н., просил напечатать
его отчет по сбору и расходам на тульских голодающих. Небольшой, довольно
полный. Какие-то мягкие, вроде кавказских, сапоги, каракулевая шапка, пальто
с каракулевым воротником, -- все старое, вытертое, но дорогое и чистое, --
мягкая серая блуза, подпоясанная ремешком, под которым круглится живот, и
золотое пенснэ. Держался очень скромно, но мне было очень неприятно его
{326} благообразное, холеное, молочное лицо и холодные глаза. Я сразу его
возненавидел. Я, конечно, не толстовец. Но все-таки я совсем не то, что
думают все. Я хочу, чтобы жизнь, люди были прекрасны, вызывали любовь,
радость, и ненавижу только то, что мешает этому.
-- Недавно я шел вверх по Волховской, и была такая картина: закат,
морозит, расчищается западное небо, и оттуда, из этого зеленого, прозрачного
и холодного неба озаряет весь город светлый вечерний свет, непонятную тоску
которого невозможно выразить; а на тротуаре стоит оборванный, синий от
холода старик-шарманщик и оглашает этот морозный вечер звуками своей дряхлой
шарманки, ее флейтовыми свистами, переливами, хрипами и вырывающейся из этих
свистов и хрипов романтической мелодией, какой-то дальней, чужеземной,
старинной, которая тоже мучит душу -- какими-то мечтами и сожалениями о
чем-то...
-- Я везде испытываю тоску или страх. У меня до сих пор стоит перед
глазами то, что я видел недели две тому назад. Это было тоже вечером, только
темным и пасмурным. Я случайно зашел в одну небольшую церковь, увидал
огоньки, которые горели в темноте возле амвона очень низко от полу, подошел
-- и замер: три восковых свечки, прилепленные к изголовью детского гробика,
печально и слабо освещали этот розовый, с бумажными кружевными краями
гробик, и смуглого крутолобого ребенка, лежавшего в нем.
Совсем было бы похоже, что он спит, если бы не что-то фарфоровое в
личике, что-то сиреневое в выпуклых закрытых веках и в треугольнике ротика,
если бы не та бесконечно-спокойная, вечная отчужденность от всего в мире, с
которой он лежал!
-- Я написал и напечатал два рассказа, но в них все фальшиво и
неприятно: один о голодающих мужиках, которых я не видел и, в сущности, не
жалею, другой на пошлую тему о помещичьем разорении и тоже {327} с выдумкой,
между тем как мне хотелось написать только про громадный серебристый тополь,
который растет перед домом бедного помещика Р., и еще про неподвижное чучело
ястреба, которое стоит у него в кабинет