ывается из туч: какое оно? Белая маска мертвеца? Все изнутри
светящееся, но какое? Стеариновое? Да, да, стеариновое! Так и скажу
где-нибудь! В прихожей наталкиваюсь на удивленную Авилову: "Ах, как кстати!
Едем на концерт!" На ней что-то черно-кружевное, очень красивое, сделавшее
ее еще меньше, стройней, открывающее плечи, руки и нежное начало грудей, она
причесана у парикмахера, слегка напудрена, отчего глаза кажутся ярче,
темней. Я одеваю ее шубкой, с трудом удерживаясь, чтобы вдруг не поцеловать
это столь близкое голое тело, подвитые пахучие волосы... На эстраде блещущей
всеми люстрами залы Дворянского собрания -- столичные знаменитости:
красавица певица и огромный брюнет певец, поражающий, как все певцы,
удивительным здоровьем, грубо-великолепной силой молодого жеребца. Он,
блистая лаковыми туфлями на больших ступнях, удивительно сшитым фраком,
белой грудью и белым галстуком, вызывающе и героически гремит отвагой,
мужественностью, угрожающей требовательностью. Она, то расходясь, то
сливаясь с ним, поспешно отвечает ему, перебивает его нежными упреками,
жалобами, страстной печалью и восторженной радостью, торопливо-блаженными,
хохочущими фиоритурами ...
"XIII"
Часто я вскакивал чем свет. Взглянув на часы, видел, что еще нет семи.
Страстно хотелось опять завернуться в одеяло и еще полежать в тепле; в
комнате холодно серело, в тишине еще спящей гостиницы слышно было только
нечто очень раннее -- как где-то в конце коридора шаркает платяной щеткой
коридорный, стукает по пуговицам. Но охватывал такой страх опять даром
истратить день, охватывало такое нетерпение как можно скорей -- и нынче уже
как следует! -- засесть за стол, что я кидался к звонку, настойчиво гнал по
коридору его зовущее дребезжание. Как все чуждо, противно -- эта гостиница,
этот грязный коридорный, шаркающий где-то там щеткой, убогий жестяной
умывальник, из которого косо бьет в лицо ледяная струя! Как жалка моя
молодая худоба в жиденькой ночной рубашке, как застыл голубь, комком
сжавшийся за стеклами на зернистом снегу подоконника! Сердце вдруг
загоралось радостной, дерзкой решимостью: нет, нынче же вон, назад, в
Батурине, в родной, прелестный дом! Однако, наспех выпив чаю, кое-как
прибрав несколько книжечек, лежавших на нищем столике, приставленном возле
умывальника к двери в другой номер, где жила какая-то поблекшая,
печально-красивая женщина с восьмилетним ребенком, я весь погружался в свое
обычное утреннее занятие: в приготовление себя к писанию -- в напряженный
разбор того, что есть во мне, в выискивание внутри себя чего-то такого, что
вот-вот, казалось, определится, во что-то образуется... ждал этой минуты --
и уже чувствовал {319} страх, что опять, опять дело кончится только
ожиданием, все растущим волнением, холодеющими руками, а там полным
отчаянием и бегством куда-нибудь в город, в редакцию. В голове уже опять
путалось, шло что-то мучительное по своей произвольности, беспорядочности,
по множеству самых разнородных чувств, мыслей, представлений ... Основное
было всегда свое, личное, -- разве и впрямь занимали меня тогда другие люди,
как бы напряженно ни следил я за ними? Что ж, думал я, может быть, просто
начать повесть о самом себе? Но как? Вроде "Детства, отрочества"? Или еще
проще? "Я родился там-
светящееся, но какое? Стеариновое? Да, да, стеариновое! Так и скажу
где-нибудь! В прихожей наталкиваюсь на удивленную Авилову: "Ах, как кстати!
Едем на концерт!" На ней что-то черно-кружевное, очень красивое, сделавшее
ее еще меньше, стройней, открывающее плечи, руки и нежное начало грудей, она
причесана у парикмахера, слегка напудрена, отчего глаза кажутся ярче,
темней. Я одеваю ее шубкой, с трудом удерживаясь, чтобы вдруг не поцеловать
это столь близкое голое тело, подвитые пахучие волосы... На эстраде блещущей
всеми люстрами залы Дворянского собрания -- столичные знаменитости:
красавица певица и огромный брюнет певец, поражающий, как все певцы,
удивительным здоровьем, грубо-великолепной силой молодого жеребца. Он,
блистая лаковыми туфлями на больших ступнях, удивительно сшитым фраком,
белой грудью и белым галстуком, вызывающе и героически гремит отвагой,
мужественностью, угрожающей требовательностью. Она, то расходясь, то
сливаясь с ним, поспешно отвечает ему, перебивает его нежными упреками,
жалобами, страстной печалью и восторженной радостью, торопливо-блаженными,
хохочущими фиоритурами ...
"XIII"
Часто я вскакивал чем свет. Взглянув на часы, видел, что еще нет семи.
Страстно хотелось опять завернуться в одеяло и еще полежать в тепле; в
комнате холодно серело, в тишине еще спящей гостиницы слышно было только
нечто очень раннее -- как где-то в конце коридора шаркает платяной щеткой
коридорный, стукает по пуговицам. Но охватывал такой страх опять даром
истратить день, охватывало такое нетерпение как можно скорей -- и нынче уже
как следует! -- засесть за стол, что я кидался к звонку, настойчиво гнал по
коридору его зовущее дребезжание. Как все чуждо, противно -- эта гостиница,
этот грязный коридорный, шаркающий где-то там щеткой, убогий жестяной
умывальник, из которого косо бьет в лицо ледяная струя! Как жалка моя
молодая худоба в жиденькой ночной рубашке, как застыл голубь, комком
сжавшийся за стеклами на зернистом снегу подоконника! Сердце вдруг
загоралось радостной, дерзкой решимостью: нет, нынче же вон, назад, в
Батурине, в родной, прелестный дом! Однако, наспех выпив чаю, кое-как
прибрав несколько книжечек, лежавших на нищем столике, приставленном возле
умывальника к двери в другой номер, где жила какая-то поблекшая,
печально-красивая женщина с восьмилетним ребенком, я весь погружался в свое
обычное утреннее занятие: в приготовление себя к писанию -- в напряженный
разбор того, что есть во мне, в выискивание внутри себя чего-то такого, что
вот-вот, казалось, определится, во что-то образуется... ждал этой минуты --
и уже чувствовал {319} страх, что опять, опять дело кончится только
ожиданием, все растущим волнением, холодеющими руками, а там полным
отчаянием и бегством куда-нибудь в город, в редакцию. В голове уже опять
путалось, шло что-то мучительное по своей произвольности, беспорядочности,
по множеству самых разнородных чувств, мыслей, представлений ... Основное
было всегда свое, личное, -- разве и впрямь занимали меня тогда другие люди,
как бы напряженно ни следил я за ними? Что ж, думал я, может быть, просто
начать повесть о самом себе? Но как? Вроде "Детства, отрочества"? Или еще
проще? "Я родился там-