Жизнь Арсеньева


что, едучи с
ним ночью домой, я не мог заснуть от радости, что оно лежит возле меня. Ехал
опять на Писареве -- с целью купить еще лошадь -- там как раз в эту пору
была в селе конская ярмарка. На ярмарке подружился с некоторыми из своих
сверстников, тоже все в поддевках и дворянских картузах, давних завсегдатаев
ярмарок, и с их помощью купил молодую породистую кобылу (хотя цыган отчаянно
навязывал мне старого мерина, запаленного донца, -- "купи, барин, Мишу, век
будешь любить меня за Мишу!"). Лето после того стало для меня сплошным
праздником -- я и трех дней подряд не проводил в Батурине, все гостил у
своих новых друзей, а когда она вернулась из Орла, стал пропадать в городе:
как только получил от нее краткую записку: "вернулась и жажду свидания",
тотчас поскакал на станцию, несмотря на неприятность от глупого остроумия
этой записки и на то, что был уже вечер и надвигались тучи, а в вагоне, как
пьяный, радовался шибкому ходу поезда, казавшемуся еще шибче от уже
бушевавшей грозы, от того, что грохот вагона сливался с ударами грома, с
шумом ливня по крыше, и все это среди синего пламени, поминутно затоплявшего
черные стекла, по которым, пенясь, хлестала и свежо пахла дождевая вода.
Не было как будто ничего, кроме удовольствия веселых встреч. Но вот, --
это было уже в конце лета, -- один из этих друзей, живший с сестрой и
стариком отцом в именьице недалеко от города, на обрывистом берегу Исты и
тоже бывавший у нее, пригласил {270} к себе довольно большое общество на
именинный обед. За ней он приехал сам, она ехала с ним в шарабанчике, я
сзади, верхом. Радовал солнечный, сухой простор полей, открытые и как бы
песчаные поля были без конца покрыты копнами. Все во мне требовало чего то
отчаянно-ловкого. Я безбожно горячил и сдерживал лошадь, потом пускал ее и
на всем скаку махал через копны, в кровь рассекая ей бабки острыми
подковами. Именинный обед на прогнившем балконе длился до вечера, вечер
незаметно слился с ночью, с лампами, вином, песнями и гитарами. Я сидел
рядом с ней и уже без всякого стыда держал ее руку в своей, и она не
отнимала ее. Поздно ночью мы, точно сговорившись, встали из-за стола и сошли
с балкона в темноту сада, она остановилась в его теплой черноте и,
прислонясь спиной к дереву, протянула ко мне руки, -- я не мог разглядеть,
но тотчас угадал их движение... Быстро посерело после того в саду, хрипло и
как то безпомощно-блаженно стали кричать в усадьбе молодые петушки, а еще
через минуту стал светел весь сад от огромного золотистого востока,
раскрывшегося за ним над желтыми полями за речной низменностью ... Потом мы
стояли на обрыве над этой низменностью, и она, глядя на солнечно
разгорающийся небосклон и уже не замечая меня, пела "Утро" Чайковского.
Оборвав на высоком, недоступном ей звуке, она подхватила нарядные оборки
батистовой юбки цвета куропатки и побежала к дому. Я остановился,
растерянный, но уже неспособный не только соображать что-нибудь, но просто
держаться на ногах. Я отошел под старую березу, стоявшую на скате обрыва в
сухой траве, и прилег под ней. Был уже день, солнце взошло и, как всегда в
конце лета, в погожую пору, сразу наступило светлое жаркое утро. Я положил
голову на корни березы и тотчас заснул. Но солнце разгоралось все жарче, --
вскоре я проснулся в таком зное и блеске, что встал и, ш