отив. Битва только разгоралась. Чацкого авторитет известен был и
прежде, как авторитет ума, остроумия, конечно, знаний и прочего. У него уже
есть и единомышленники. Скалозуб жалуется, что брат его оставил службу, не
дождавшись чина, и стал книги читать. Одна из старух ропщет, что племянник
ее, князь Федор, занимается химией и ботаникой. Нужен был только взрыв, бой,
и он завязался, упорный и горячий -- в один день в одном доме, но
последствия его, как мы выше сказали, отразились на всей Москве и России.
Чацкий , и если обманулся в своих личных ожиданиях, не нашел "прелести
встреч, живого участья", то брызнул сам на заглохшую почву живой водой --
увезя с собой "мильон терзаний", этот Чацких -- терзаний от всего: от "ума",
а от "оскорбленного чувства".
На эту роль не годились ни Онегин, ни Печорин, ни другие франты. Они и
новизной идей умели блистать, как новизной костюма, новых духов и прочее.
Заехав в глушь, Онегин поражал всех тем, что к дамам "к ручке не подходит,
стаканами, а не рюмками пил красное вино", говорил просто: "да и нет" вместо
"да-с и нет-с". Он морщится от "брусничной воды", в разочаровании бранит
луну "глупой" -- и небосклон тоже. Он принес на гривенник нового и,
вмешавшись "умно", а не как Чацкий "глупо", в любовь Ленского и Ольги и убив
Ленского, увез с собой не "мильон", а на "гривенник" же и терзаний!
Теперь, в наше время, конечно, сделали бы Чацкому упрек, зачем он
поставил свое "оскорбленное чувство" выше общественных вопросов, общего
блага и т.д. и не остался в Москве продолжать свою роль с ложью и
предрассудками, роль -- выше и важнее роли жениха?
Да, теперь! А в то время, для большинства, понятия об общественных
вопросах были бы то же, что для Репетилова толки "о камере и о присяжных".
Критика много погрешила тем, что в суде своем над знаменитыми покойниками
сходила с исторической точки, забегала вперед и поражала их современным
оружием. Не будем повторять ее ошибок -- и не обвиним Чацкого за то, что в
его горячих речах, обращенных к фамусовским гостям, нет об общем благе,
когда уже и такой раскол от "исканий мест, от чинов", как "занятие науками и
искусствами", считался "разбоем и пожаром".
Живучесть роли Чацкого состоит неизвестных идей, блестящих гипотез,
горячих и дерзких утопий или даже истин en herbe[11]: у него нет
отвлеченностей. Провозвестники новой зари, или фанатики, или просто
вестовщики -- все эти передовые курьеры неизвестного будущего являются и --
по естественному ходу общественного развития -- должны являться, но их роли
и физиономии до бесконечности разнообразны.
Роль и физиономия Чацкого . Чацкий больше всего обличитель лжи и всего,
что отжило, что заглушает новую жизнь, "жизнь свободную". Он знает, он воюет
и ему эта жизнь. Он не теряет земли из-под ног и не верит в призрак, пока он
не облекся в плоть и кровь, не осмыслился разумом, правдой, -- словом, .
Перед увлечением неизвестным идеалом, перед обольщением мечты, он
трезво остановится, как остановился перед бессмысленным отрицанием "законов,
совести и веры" в болтовне Репетилова, и скажет свое:
Послушай, ври, но знай же меру!
Он очень и заявляет их в программе, выработанной , а уже начатым веком.
Он не гонит с юношеской запальчивостью со сцены всего, что уцелело, что, по
законам разума и справедливости, как по естественным за
прежде, как авторитет ума, остроумия, конечно, знаний и прочего. У него уже
есть и единомышленники. Скалозуб жалуется, что брат его оставил службу, не
дождавшись чина, и стал книги читать. Одна из старух ропщет, что племянник
ее, князь Федор, занимается химией и ботаникой. Нужен был только взрыв, бой,
и он завязался, упорный и горячий -- в один день в одном доме, но
последствия его, как мы выше сказали, отразились на всей Москве и России.
Чацкий , и если обманулся в своих личных ожиданиях, не нашел "прелести
встреч, живого участья", то брызнул сам на заглохшую почву живой водой --
увезя с собой "мильон терзаний", этот Чацких -- терзаний от всего: от "ума",
а от "оскорбленного чувства".
На эту роль не годились ни Онегин, ни Печорин, ни другие франты. Они и
новизной идей умели блистать, как новизной костюма, новых духов и прочее.
Заехав в глушь, Онегин поражал всех тем, что к дамам "к ручке не подходит,
стаканами, а не рюмками пил красное вино", говорил просто: "да и нет" вместо
"да-с и нет-с". Он морщится от "брусничной воды", в разочаровании бранит
луну "глупой" -- и небосклон тоже. Он принес на гривенник нового и,
вмешавшись "умно", а не как Чацкий "глупо", в любовь Ленского и Ольги и убив
Ленского, увез с собой не "мильон", а на "гривенник" же и терзаний!
Теперь, в наше время, конечно, сделали бы Чацкому упрек, зачем он
поставил свое "оскорбленное чувство" выше общественных вопросов, общего
блага и т.д. и не остался в Москве продолжать свою роль с ложью и
предрассудками, роль -- выше и важнее роли жениха?
Да, теперь! А в то время, для большинства, понятия об общественных
вопросах были бы то же, что для Репетилова толки "о камере и о присяжных".
Критика много погрешила тем, что в суде своем над знаменитыми покойниками
сходила с исторической точки, забегала вперед и поражала их современным
оружием. Не будем повторять ее ошибок -- и не обвиним Чацкого за то, что в
его горячих речах, обращенных к фамусовским гостям, нет об общем благе,
когда уже и такой раскол от "исканий мест, от чинов", как "занятие науками и
искусствами", считался "разбоем и пожаром".
Живучесть роли Чацкого состоит неизвестных идей, блестящих гипотез,
горячих и дерзких утопий или даже истин en herbe[11]: у него нет
отвлеченностей. Провозвестники новой зари, или фанатики, или просто
вестовщики -- все эти передовые курьеры неизвестного будущего являются и --
по естественному ходу общественного развития -- должны являться, но их роли
и физиономии до бесконечности разнообразны.
Роль и физиономия Чацкого . Чацкий больше всего обличитель лжи и всего,
что отжило, что заглушает новую жизнь, "жизнь свободную". Он знает, он воюет
и ему эта жизнь. Он не теряет земли из-под ног и не верит в призрак, пока он
не облекся в плоть и кровь, не осмыслился разумом, правдой, -- словом, .
Перед увлечением неизвестным идеалом, перед обольщением мечты, он
трезво остановится, как остановился перед бессмысленным отрицанием "законов,
совести и веры" в болтовне Репетилова, и скажет свое:
Послушай, ври, но знай же меру!
Он очень и заявляет их в программе, выработанной , а уже начатым веком.
Он не гонит с юношеской запальчивостью со сцены всего, что уцелело, что, по
законам разума и справедливости, как по естественным за