Былое и думы


есколько ядер (это рассказывает
он сам); неприятель отвечал тем же, несколько человек пали, другие были
изранены, дамы остались очень довольны нервным потрясением. Офицера немножко
угрызала совесть: "Люди эти, говорит, погибли совершенно бесполезно"... но
дело военное, это скоро прошло. Cela prometait 325, и впоследствии молодой
человек пролил крови больше, чем все революции (225) вместе, потребил одной
конскрипцией 326 больше солдат, чем надобно было Оуэну учеников, чтоб
пересоздать весь свет.
Системы у него не было никакой, добра людям он не желал и не обещал. Он
добра желал себе одному, а под добром разумел власть. Теперь и посмотрите,
как слабы перед ним Бабеф и Оуэн! Его имя тридцать лет после его смерти было
достаточно, чтоб его племянника признали императором.
Какой же у него был секрет?
Бабеф хотел людям приказать благосостояние и коммунистическую
республику.
Оуэн хотел их воспитать в другой экономический быт, несравненно больше
выгодный для них.
Наполеон не хотел ни того, ни другого; он понял, что французы не в
самом деле желают питаться спартанской похлебкой и возвратиться к нравам
Брута Старшего, что они не очень удовлетворятся тем, что по большим
праздникам "граждане будут сходиться рассуждать о законах 327 и обучать
детей цивическим добродетелям". Вот дело другое - подраться и похвастаться
храбростью они, точно, любят.
Вместо того, чтоб им мешать и дразнить, проповедуя вечный мир,
лакедемонский стол, римские добродетели и миртовые венки, Наполеон, видя,
как они страстно любят кровавую славу, стал их натравливать на другие народы
и сам ходить с ними на охоту. Его винить не за что, французы и без него были
бы такие же. Но эта одинаковость вкусов совершенно объясняет любовь к нему
народа: для толпы он не был упреком, он ее не оскорблял ни своей чистотой,
ни своими добродетелями, он не представлял ей возвышенный, преображенный
идеал; он не являлся ни карающим пророком, ни поучающим гением, он сам
принадлежал толпе и показал ей ее самое, с ее недостатками и симпатиями, с
ее страстями и влечениями, возведенную в гения и покрытую лучами славы. Вот
отгадка его силы и влияния; вот отчего толпа плакала об нем, переносила его
гроб с любовью и везде повесила его портрет. (226)
Если и он пал, то вовсе не от того, чтоб толпа его оставила, что она
разглядела пустоту его замыслов, что она устала отдавать последнего сына и
без причины лить кровь человеческую. Он додразнил другие народы до дикого
отпора, и они стали отчаянно драться за свои рабства и за своих господ.
Христианская нравственность была удовлетворена; нельзя было с большим
остервенением защищать своих врагов!
На этот раз военный деспотизм был побежден феодальным.
Я не могу равнодушно пройти мимо гравюры, представляющей встречу
Веллингтона с Блюхером в минуту победы под Ватерлоо, я долго смотрю на нее
всякий раз, и всякий раз внутри груди делается холодно и страшно... Эта
спокойная, британская, не обещающая ничего светлого фигура - и этот седой,
свирепо-добродушный немецкий кондотьер. Ирландец на английской службе,
человек без отечества - и пруссак, у которого отечество в казармах, -
приветствуют радостно друг друга; и как им не радоваться, они только что
своротили историю с большой дороги по ступицу в грязь, в такую грязь, из
которой ее в полвека не вытащат... Дел