стал в России другое общество и другой
тон. Как молод я ни был, но я помню, как наглядно высшее общество пало и
стало грязнее, раболепнее с воцарения Николая. Аристократическая
независимость, гвардейская удаль александровских времен- все это исчезло с
1826 годом.
Были иные всходы, подседы, еще не совсем известные самим себе, еще
ходившие с раскрытой шеей a lenfant 85 или учившиеся по пансионам и лицеям;
были молодые ли(133)тераторы, начинавшие пробовать свои силы и свое перо, но
все это еще было скрыто и не в том мире, в котором жил Чаадаев.
Друзья его были на каторжной работе; он сначала оставался совсем один в
Москве, потом вдвоем с Пушкиным, наконец втроем с Пушкиным и Орловым.
Чаадаев показывал часто, после смерти обоих, два небольшие пятна на стене
над спинкой дивана: тут они прислоняли голову!
Безмерно печально сличение двух посланий Пушкина к Чаадаеву, между ними
прошла не только их жизнь, но целая эпоха, жизнь целого поколения, с
надеждою ринувшегося вперед и грубо отброшенного назад. Пушкин-юноша говорит
своему другу:
Товарищ, верь: взойдет она,
Заря пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена.
Но заря не взошла, а взошел Николай на трон, и Пушкин пишет:
Чадаев, помнишь ли былое?
Давно ль с восторгом молодым
Я мыслил имя роковое
Поедать развалинам иным?
...Но в сердце, бурями смиренном,
Теперь и лень, и тишина,
И в умиленье вдохновенном,
На камне, дружбой освященном,
Пишу я наши имена!
В мире не было ничего противуположнее славянам, как безнадежный взгляд
Чаадаева, которым он мстил русской жизни, как его обдуманное, выстраданное
проклятие ей, которым он замыкал свое печальное существование и
существование целого периода русской истории. Он должен был возбудить в них
сильную оппозицию, он горько и уныло-зло оскорблял все дорогое им, начиная с
Москвы.
"В Москве, - говаривал Чаадаев, - каждого иностранца водят смотреть
большую пушку и большой колокол. Пушку, из которой стрелять нельзя, и
колокол, который свалился прежде, чем звонил. Удивительный город, в котором
достопримечательности отличаются нелепостью; (134) или, может, этот большой
колокол без языка- гаероглиф, выражающий эту огромную немую страну, которую
заселяет племя, назвавшее себя славянами, как. будто удивляясь, что имеет
слово человеческое" 86.
Чаадаев и славяне равно стояли перед неразгаданным сфинксом русской
жизни, - сфинксом, спящим под солдатской шинелью и под царским надзором; они
равно спрашивали: "Что же из этого будет? Так жить невозможно: тягость и
нелепость настоящего очевидны, невыносимы - где же выход?"
"Его нет", - отвечал человек петровского периода, исключительно
западной цивилизации, веривший при Александре в европейскую будущность
России. Он печально указывал, к чему привели усилия целого века: образование
дало только новые средства угнетения, церковь сделалась одною тенью, под
которой покоится полиция; народ все выносит, все терпит, правительство все
давит и гнетет. "История других народов-.повесть их освобождения. Русская
история - развитие крепостного состояния и самодержавия". Переворот Петра
сделал из нас худшее, что можно сделать из людей, - просвещенных рабов.
Довольно мучились мы в этом тяжелом, смутном нравственном состоянии, не
понятые народом,
тон. Как молод я ни был, но я помню, как наглядно высшее общество пало и
стало грязнее, раболепнее с воцарения Николая. Аристократическая
независимость, гвардейская удаль александровских времен- все это исчезло с
1826 годом.
Были иные всходы, подседы, еще не совсем известные самим себе, еще
ходившие с раскрытой шеей a lenfant 85 или учившиеся по пансионам и лицеям;
были молодые ли(133)тераторы, начинавшие пробовать свои силы и свое перо, но
все это еще было скрыто и не в том мире, в котором жил Чаадаев.
Друзья его были на каторжной работе; он сначала оставался совсем один в
Москве, потом вдвоем с Пушкиным, наконец втроем с Пушкиным и Орловым.
Чаадаев показывал часто, после смерти обоих, два небольшие пятна на стене
над спинкой дивана: тут они прислоняли голову!
Безмерно печально сличение двух посланий Пушкина к Чаадаеву, между ними
прошла не только их жизнь, но целая эпоха, жизнь целого поколения, с
надеждою ринувшегося вперед и грубо отброшенного назад. Пушкин-юноша говорит
своему другу:
Товарищ, верь: взойдет она,
Заря пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена.
Но заря не взошла, а взошел Николай на трон, и Пушкин пишет:
Чадаев, помнишь ли былое?
Давно ль с восторгом молодым
Я мыслил имя роковое
Поедать развалинам иным?
...Но в сердце, бурями смиренном,
Теперь и лень, и тишина,
И в умиленье вдохновенном,
На камне, дружбой освященном,
Пишу я наши имена!
В мире не было ничего противуположнее славянам, как безнадежный взгляд
Чаадаева, которым он мстил русской жизни, как его обдуманное, выстраданное
проклятие ей, которым он замыкал свое печальное существование и
существование целого периода русской истории. Он должен был возбудить в них
сильную оппозицию, он горько и уныло-зло оскорблял все дорогое им, начиная с
Москвы.
"В Москве, - говаривал Чаадаев, - каждого иностранца водят смотреть
большую пушку и большой колокол. Пушку, из которой стрелять нельзя, и
колокол, который свалился прежде, чем звонил. Удивительный город, в котором
достопримечательности отличаются нелепостью; (134) или, может, этот большой
колокол без языка- гаероглиф, выражающий эту огромную немую страну, которую
заселяет племя, назвавшее себя славянами, как. будто удивляясь, что имеет
слово человеческое" 86.
Чаадаев и славяне равно стояли перед неразгаданным сфинксом русской
жизни, - сфинксом, спящим под солдатской шинелью и под царским надзором; они
равно спрашивали: "Что же из этого будет? Так жить невозможно: тягость и
нелепость настоящего очевидны, невыносимы - где же выход?"
"Его нет", - отвечал человек петровского периода, исключительно
западной цивилизации, веривший при Александре в европейскую будущность
России. Он печально указывал, к чему привели усилия целого века: образование
дало только новые средства угнетения, церковь сделалась одною тенью, под
которой покоится полиция; народ все выносит, все терпит, правительство все
давит и гнетет. "История других народов-.повесть их освобождения. Русская
история - развитие крепостного состояния и самодержавия". Переворот Петра
сделал из нас худшее, что можно сделать из людей, - просвещенных рабов.
Довольно мучились мы в этом тяжелом, смутном нравственном состоянии, не
понятые народом,