Былое и думы


чень тщательно,
бледное, нежное лицо его было совершенно неподвижно, когда он молчал, как
будто из воску или из мрамора, "чело, как череп голый", серо-голубые глаза
были печальны и с тем вместе имели что-то доброе, тонкие губы, напротив,
улыбались иронически. Десять лет стоял он, сложа руки, где-нибудь у колонны,
у дерева на бульваре, в залах и театрах, в клубе и - воплощенным veto 81,
живой протестацией смотрел на вихрь лиц, бессмысленно вертевшихся около
него, капризничал, делался странным, отчуждался от общества, не мог его
покинуть, потом сказал свое слово, спокойно спрятав, как прятал в своих
чертах, страсть под ледяной корой. Потом опять умолк, опять являлся
капризным, недовольным, раздраженным, опять тяготел над московским,
обществом и опять не покидал его. Старикам и молодым было неловко с ним, не
по себе; они, бог знает отчего, стыдились его неподвижного лица, его прямо
смотрящего взгляда, его печальной насмешки, его язвительного снисхождения.
Что же заставляло их принимать его, звать... и, еще больше, ездить к нему?
Вопрос очень серьезный.
Чаадаев не был богат, особенно в последние годы; он не был и знатен:
ротмистр в отставке с железным кульмским крестом на груди. Он, правда, по
словам Пушкина, в Риме был бы Брут, а Афинах - Периклес, Но здесь, под
гнетом власти царской, Он только офицер гусарской...
Знакомство с ним могло только компрометировать человека в глазах
правительствующей полиции. Откуда же шло влияние, зачем в его небольшом,
скромном кабинете, в Старой Басманной, толпились по понедельникам "тузы"
Английского клуба, патриции Тверского бульвара? Зачем модные дамы
заглядывали в келью угрюмого мыслителя, (130) зачем генералы, не понимающие
ничего штатского, считали себя обязанными явиться к старику, неловко
прикинуться образованными людьми и хвастаться потом, перевирая какое-нибудь
слово Чаадаева, сказанное на их же счет? Зачем я встречал у него дикого
Американца Толстого и дикого генерал-адъютанта Шилова, уничтожавшего
просвещение в Польше?
Чаадаев не только не делал им уступок, но теснил их и очень хорошо
давал им чувствовать расстояние между им и ними 82. Разумеется, что люди эти
ездили к нему и звали на свои рауты из тщеславия, но до этого дела нет; тут
важно невольное сознание, что мысль стала мощью, имела свое почетное место,
вопреки высочайшему повелению. Насколько" власть "безумного" ротмистра
Чаадаева была признана, настолько "безумная" власть Николая Павловича была
уменьшена.
Чаадаев имел свои странности, свои слабости, он был озлоблен и
избалован. Я не знаю общества менее снисходительного, как московское, более
исключительного, именно поэтому оно смахивает на провинциальное и напоминает
недавность своего образования. Отчего же человеку в пятьдесят лет,
одинокому, лишившемуся почти всех друзей, потерявшему состояние, много
жившему мыслию, часто огорченному, не иметь своего обычая, свои причуды?
Чаадаев был адъютантом Васильчикова во время известного семеновского
дела. Государь находился тогда, (131) помнится, в Вероне или в Аахене на
конгрессе. Васильчиков послал Чаадаева с рапортом к нему, и он как-то
опоздал часом или двумя и приехал позже курьера, посланного австрийским
посланником Лебцельтерном. Государь, раздраженный делом, увлекаемый тогда
окончательно в реакцию Метте