жу, что портрет твой, наконец, будет висеть
безвестным в чьем-нибудь кабинете или, может, какой-нибудь ребенок, играя
им, разобьет стекло и сотрет черты".
Не таковы мои письма 16, середь полной, восторженной любви пробиваются
горькие звуки досады на себя, раскаяния, немой укор Р. гложет сердце, мутит
светлое чувство, я казался себе лгуном, а ведь я не лгал.
Как же мне было признаться, как сказать Р. в январе, что я ошибся в
августе, говоря ей о своей любви. Как она могла поверить в истину моего
рассказа - новая любовь была бы понятнее, измена - проще. Как мог дальний
образ отсутствующей вступить в борьбу с настоящим, как могла струя другой
любви пройти через этот горн и выйти больше сознанной и сильной - все это я
сам не понимал, а чувствовал, что все это правда.
Наконец сама Р., с неуловимой ловкостью ящерицы, ускользала от
серьезных объяснений, она чуяла опасность, искала отгадки и в то же время
отдаляла правду. Точно она предвидела, что мои слова раскроют (340) страшные
истины, после которых все будет кончено, и она обрывала речь там, где она
становилась опасною.
Сначала она осмотрелась кругом, несколько дней она находила себе
соперницу в молодой, милой, живой немке, которую я любил, как дитя, с
которой мне было легко именно потому, что ни ей не приходило в голову
кокетничать со мной, ни мне с ней. Через неделю она увидела, что Паулина
вовсе не опасна. Но я не могу идти дальше, не сказав несколько слов о ней.
В вятской аптеке приказа общественного призрения был аптекарь немец, и
в этом нет ничего удивительного, но удивительно было то, что его гезель был
русский, а назывался Болман. Вот с ним-то я и познакомился; он был женат на
дочери какого-то вятского чиновника, у которой была самая длинная, густая и
красивая коса из всех виденных мною. Самого аптекаря, Фердинанда Рулковиуса,
не было налицо, и мы с Болманом пили разные "шипучки" и художественные
"желудочные" настойки фармацевта. Аптекарь был в Ревеле; там он познакомился
с какой-то молодой девушкой и предложил ей руку, девушка, едва знавшая его,
шла за него очертя голову, как следует девушке вообще и немке в особенности,
она даже не имела понятия, в какую дичь он ее везет. Но когда после свадьбы
пришлось собираться, страх и отчаяние овладели ею. Чтоб утешить новобрачную,
аптекарь пригласил ехать с ними в Вятку молодую девушку лет семнадцати,
дальнюю родственницу его жены, она, еще более очертя голову и уже совсем не
зная, что такое "Вьатка", согласилась. Обе немки не говорили ни слова,
по-русски, в Вятке не было четырех человек, говоривших по-немецки. Даже
учитель немецкого языка в гимназии не знал его; это меня до того удивило,
что я решился его спросить, как же он преподает. "По грамматике, - отвечал
он,- и по диалогам". Он объяснял при этом, что он собственно учитель
математики, но покамест, за недостатком ваканции, преподает немецкий язык, и
что, впрочем, он получает половинный оклад 17. Немки пропадали со (341)
скуки и, увидевши человека, который если не хорошо, то понятно мог
объясняться по-немецки, пришли в совершенный восторг, запоили меня кофеем и
еще какой-то "калтешале" 18, рассказали мне все свои тайны, желания и
надежды и через два дня называли меня другом и еще больше потчевали сладкими
мучнистыми яствами с корицей. Обе были довольно образованны, то есть знали
на память Шилл
безвестным в чьем-нибудь кабинете или, может, какой-нибудь ребенок, играя
им, разобьет стекло и сотрет черты".
Не таковы мои письма 16, середь полной, восторженной любви пробиваются
горькие звуки досады на себя, раскаяния, немой укор Р. гложет сердце, мутит
светлое чувство, я казался себе лгуном, а ведь я не лгал.
Как же мне было признаться, как сказать Р. в январе, что я ошибся в
августе, говоря ей о своей любви. Как она могла поверить в истину моего
рассказа - новая любовь была бы понятнее, измена - проще. Как мог дальний
образ отсутствующей вступить в борьбу с настоящим, как могла струя другой
любви пройти через этот горн и выйти больше сознанной и сильной - все это я
сам не понимал, а чувствовал, что все это правда.
Наконец сама Р., с неуловимой ловкостью ящерицы, ускользала от
серьезных объяснений, она чуяла опасность, искала отгадки и в то же время
отдаляла правду. Точно она предвидела, что мои слова раскроют (340) страшные
истины, после которых все будет кончено, и она обрывала речь там, где она
становилась опасною.
Сначала она осмотрелась кругом, несколько дней она находила себе
соперницу в молодой, милой, живой немке, которую я любил, как дитя, с
которой мне было легко именно потому, что ни ей не приходило в голову
кокетничать со мной, ни мне с ней. Через неделю она увидела, что Паулина
вовсе не опасна. Но я не могу идти дальше, не сказав несколько слов о ней.
В вятской аптеке приказа общественного призрения был аптекарь немец, и
в этом нет ничего удивительного, но удивительно было то, что его гезель был
русский, а назывался Болман. Вот с ним-то я и познакомился; он был женат на
дочери какого-то вятского чиновника, у которой была самая длинная, густая и
красивая коса из всех виденных мною. Самого аптекаря, Фердинанда Рулковиуса,
не было налицо, и мы с Болманом пили разные "шипучки" и художественные
"желудочные" настойки фармацевта. Аптекарь был в Ревеле; там он познакомился
с какой-то молодой девушкой и предложил ей руку, девушка, едва знавшая его,
шла за него очертя голову, как следует девушке вообще и немке в особенности,
она даже не имела понятия, в какую дичь он ее везет. Но когда после свадьбы
пришлось собираться, страх и отчаяние овладели ею. Чтоб утешить новобрачную,
аптекарь пригласил ехать с ними в Вятку молодую девушку лет семнадцати,
дальнюю родственницу его жены, она, еще более очертя голову и уже совсем не
зная, что такое "Вьатка", согласилась. Обе немки не говорили ни слова,
по-русски, в Вятке не было четырех человек, говоривших по-немецки. Даже
учитель немецкого языка в гимназии не знал его; это меня до того удивило,
что я решился его спросить, как же он преподает. "По грамматике, - отвечал
он,- и по диалогам". Он объяснял при этом, что он собственно учитель
математики, но покамест, за недостатком ваканции, преподает немецкий язык, и
что, впрочем, он получает половинный оклад 17. Немки пропадали со (341)
скуки и, увидевши человека, который если не хорошо, то понятно мог
объясняться по-немецки, пришли в совершенный восторг, запоили меня кофеем и
еще какой-то "калтешале" 18, рассказали мне все свои тайны, желания и
надежды и через два дня называли меня другом и еще больше потчевали сладкими
мучнистыми яствами с корицей. Обе были довольно образованны, то есть знали
на память Шилл