хождение так научает,
но дай срок, пусть он первый раз меня за пилою, а не за топором застанет, я
его таким полевом разуважу, что будет он меня век помнить.
Мы с товарищем пожелали узнать, что такое именно Лукьян придумал
подстроить своему архиерею, и узнали, что подначальный дьячок, полный
кипящего мщения к Смарагду, желает подложить ему самые толстые коряги, над
которыми бы его преосвященство "хорошенько пропыхтелся". Я и мой товарищ, по
своему отроческому легкомыслию, находили эту мысль чрезвычайно счастливою и
достойною тех представлений, какие мы имели о Смарагде, но сильно боялись за
предприимчивого Лукьяна, чтобы это не обошлось ему дороже, чем он
рассчитывает.
Лукьян, однако, был на такой возвышенной степени воодушевления, что не
хотел слушать никаких доводов.
- Ребра он мне, - говорит, - не сокрушит, а что ежели он меня костылем
отвозит, то я этого только и желаю, потому что он опосля битья, говорят,
иногда сдабривается.
Так он и пошел неуклонно на эту желанную меру сближения с своим
архипастырем; а мы все не забывали интересоваться ходом его истории,
которая, впрочем, не замедлила принять оборот самый краткий и самый
решительный. Лукьян сделал, как намеревался, и в укромном месте, под стеною,
в пильном сарае, припас для своего владыки десятка полтора самых толстых
суковатых плах. Он тщательно берег этот отбор до того случая, когда Смарагд
застанет его за работою и возьмется с ним за другой конец пилы, чтобы
разминать свои междукрылия. Случай этот не замедлил. Дня через два после
того, как Лукьян сообщил нам о своем смелом предприятии, он явился домой в
невыразимом отчаянии и, бросив под кухонную лавку свой желтый шлык, объявил,
что "наделал себе беды, какой не ожидал".
- Приходит, - говорит, - владыка, а я пилю с кромской округи попом
стареньким; владыка попа прогнали: "пошел прочь", говорят, потому он им не
по талии, а мне приказали: "клади плаху". Я было оробел и хотел, подобно как
и другие-прочие, положить плаху какая собою поделикатнее, но раздумался, что
этак я себя долго ни к чему счастливому не произведу, и, благословись,
выхватил из своего амбара штуку самую безобразную. Владыка взглянули на меня
и ничего не сказали, стали резать, два ряда прошли и ряску сняли, говорят:
"повесь на колок". А еще ряд отпилили и совсем стали, а я им другую, еще
коряжистее, на козлы положил. Тут он на меня уж таким святителем взглянул,
что у меня и в животе захолодело. "Ничего, говорит, ничего, я и эту
перепилю, а уж зато ты у меня, скотина, еще целый год в пильщиках
останешься". С тем и ушли.
Мы спросили Лукьяна: что же он теперь думает делать? А он в отчаянии
отвечал, что и сам не знает, но что, кажется, ему лучше всего продолжать
свой термин держать - потому что, так он надеялся, может быть ему бог
поможет на сем тяготении своего владыку раньше года постоянством "преодолеть
и замучить".
И точно, прошло не более недели, как "державший свой термин" Лукьян
возвратился с веселым видом и объявил, что он "архиерея замучил" и дело о
кисейных рукавах, кажется, поправляется.
- Как же это так счастливо обернулось? - спрашиваем.
- А так, - отвечает, - оно обернулось, что я его преосвященство совсем
заморил и от болезни их совершенно этими толстыми поленьями выпользовал.
- А по чему, - говорим, - это видно?
но дай срок, пусть он первый раз меня за пилою, а не за топором застанет, я
его таким полевом разуважу, что будет он меня век помнить.
Мы с товарищем пожелали узнать, что такое именно Лукьян придумал
подстроить своему архиерею, и узнали, что подначальный дьячок, полный
кипящего мщения к Смарагду, желает подложить ему самые толстые коряги, над
которыми бы его преосвященство "хорошенько пропыхтелся". Я и мой товарищ, по
своему отроческому легкомыслию, находили эту мысль чрезвычайно счастливою и
достойною тех представлений, какие мы имели о Смарагде, но сильно боялись за
предприимчивого Лукьяна, чтобы это не обошлось ему дороже, чем он
рассчитывает.
Лукьян, однако, был на такой возвышенной степени воодушевления, что не
хотел слушать никаких доводов.
- Ребра он мне, - говорит, - не сокрушит, а что ежели он меня костылем
отвозит, то я этого только и желаю, потому что он опосля битья, говорят,
иногда сдабривается.
Так он и пошел неуклонно на эту желанную меру сближения с своим
архипастырем; а мы все не забывали интересоваться ходом его истории,
которая, впрочем, не замедлила принять оборот самый краткий и самый
решительный. Лукьян сделал, как намеревался, и в укромном месте, под стеною,
в пильном сарае, припас для своего владыки десятка полтора самых толстых
суковатых плах. Он тщательно берег этот отбор до того случая, когда Смарагд
застанет его за работою и возьмется с ним за другой конец пилы, чтобы
разминать свои междукрылия. Случай этот не замедлил. Дня через два после
того, как Лукьян сообщил нам о своем смелом предприятии, он явился домой в
невыразимом отчаянии и, бросив под кухонную лавку свой желтый шлык, объявил,
что "наделал себе беды, какой не ожидал".
- Приходит, - говорит, - владыка, а я пилю с кромской округи попом
стареньким; владыка попа прогнали: "пошел прочь", говорят, потому он им не
по талии, а мне приказали: "клади плаху". Я было оробел и хотел, подобно как
и другие-прочие, положить плаху какая собою поделикатнее, но раздумался, что
этак я себя долго ни к чему счастливому не произведу, и, благословись,
выхватил из своего амбара штуку самую безобразную. Владыка взглянули на меня
и ничего не сказали, стали резать, два ряда прошли и ряску сняли, говорят:
"повесь на колок". А еще ряд отпилили и совсем стали, а я им другую, еще
коряжистее, на козлы положил. Тут он на меня уж таким святителем взглянул,
что у меня и в животе захолодело. "Ничего, говорит, ничего, я и эту
перепилю, а уж зато ты у меня, скотина, еще целый год в пильщиках
останешься". С тем и ушли.
Мы спросили Лукьяна: что же он теперь думает делать? А он в отчаянии
отвечал, что и сам не знает, но что, кажется, ему лучше всего продолжать
свой термин держать - потому что, так он надеялся, может быть ему бог
поможет на сем тяготении своего владыку раньше года постоянством "преодолеть
и замучить".
И точно, прошло не более недели, как "державший свой термин" Лукьян
возвратился с веселым видом и объявил, что он "архиерея замучил" и дело о
кисейных рукавах, кажется, поправляется.
- Как же это так счастливо обернулось? - спрашиваем.
- А так, - отвечает, - оно обернулось, что я его преосвященство совсем
заморил и от болезни их совершенно этими толстыми поленьями выпользовал.
- А по чему, - говорим, - это видно?