Яма


лизости, и мне пришлось одевать его для
последнего парада. Я взял его мундир и стал надевать к нему эполеты. Там,
знаете, в ушко эполетных пуговиц продевается шнурок, а потом два конца этого
шнурка просовываются сквозь две дырочки под воротником и изнутри, с
подкладки, завязываются. И вот проделал я всю эту процедуру, завязываю
шнурок петелькой, и, знаете, все у меня никак не выходит петля: то чересчур
некрепко связана, то один конец слишком короток. Копошусь я над этой
ерундой, и вдруг мне в голову приходит самая удивительно простая мысль, что
гораздо проще и скорее завязать узлом - ведь все равно никто развязывать не
будет. И сразу я всем своим существом почувствовал смерть. До тех пор я
видел остекленевшие глаза капитана, щупал его холодный лоб и все как-то не
осязал смерти, а подумал об узле - и всего меня пронизало и точно пригнуло к
земле простое и печальное сознание о невозвратимой, неизбежной погибели всех
наших слов, дел и ощущений, о гибели всего видимого мира... И таких
маленьких, но поразительных мелочей я мог бы привести сотню... Хотя бы о
том, что такое люди испытывали на войне... Но я хочу свести свою мысль к
одному. Все мы проходим мимо этих характерных мелочей равнодушно, как
слепые, точно не видя, что они валяются у нас под ногами. А придет художник,
и разглядит, и подберет. И вдруг так умело повернет на солнце крошечный
кусочек жизни, что все мы ахнем. "Ах, боже мой! Да ведь это я сам-сам!-
лично видел. Только мне просто не пришло в голову обратить на это
пристального внимания". Но наши русские художники слова-самые совестливые и
самые искренние во всем мире художники - почему-то до сих пор обходили
проституцию и публичный дом. Почему? Право, мне трудно ответить на это.
Может быть, по брезгливости, по малодушию, из-за боязни прослыть
порнографическим писателем, наконец просто из страха, что наша кумовская
критика отожествит художественную работу писателя с его личной жизнью и
пойдет копаться в его грязном белье. Или, может быть, у них не хватает ни
времени, ни самоотверженности, ни самообладания вникнуть с головой в эту
жизнь и подсмотреть ее близко-близко, без предубеждения, без громких фраз,
без овечьей жалости, во всей ее чудовищной простоте и будничной деловитости.
Ах, какая бы это получилась громадная, потрясающая и правдивая книга.
- Пишут же! - нехотя заметил Рамзес.
- Пишут, - в тон ему скучно повторил Платонов. - Но все это или ложь,
или театральные эффекты для детей младшего возраста, или хитрая символика,
понятная лишь для мудрецов будущего. А самой жизни никто еще не трогал. Один
большой писатель - человек с хрустально чистой душой и замечательным
изобразительным талантом -подошел однажды к этой теме, и вот все, что может
схватить глаз внешнего, отразилось в его душе, как в чудесном зеркале. Но
лгать и пугать людей он не решился. Он только поглядел на жесткие, как у
собаки, волосы швейцара и подумал: "А ведь и у него, наверно, была мать".
Скользнул своим умным, точным взглядом по лицам проституток и запечатлел их.
Но того, чего он не знал, он не посмел написать. Замечательно, что этот же
писатель, обаятельный своей честностью и правдивостью, приглядывался не
однажды и к мужику. Но он почувствовал, что и язык, и склад мысли, и душа
народа для него темны и непонятны... И он с удивительным тактом,