паской играет, - наставительно говорит Трофим. -
Чок! и замолчал. Сидит себе на суку и во все стороны слушает. Потом опять:
чок, чок! - и опять тихо. Уже тут, спаси вас господи, паныч, поворохнуться
или сучком треснуть - только и услышите, как он крыльями по всему лесу
захлопает. Потому что его хоть и называют - глухарь, а нет в целом свете
такой чуткой птахи, как он... Потом вдруг как зашипит! Вот тут-то вы уж
что есть духу скачите вперед. Изо всей силы... Прыгнули раз с пять - и
стой! И - ни мур-мур. Даже не пять, а хоть четыре аль бы три сначала. И уж
сто-ой... опять жди песни. Тут он вскорости опять заиграет: чок-чок...
чок-чок... чок-чок... и опять зашипел. Вы опять вперед и опять стой -
ожидай песню. Иной глухарь как разойдется, так без передышки песен
тридцать сыграет, а вы только знайте себе, скакайте вперед и больше
ничего. А потом вдруг замолчит и а-ни-ни, как отрезал. Полчаса, подлец,
будет прислушиваться. Ну, уж тут ничего не сделаешь: как стал, так и стой.
Ждите. Другой раз в багне [вязком болоте] по пояс загругнешь, дрожишь
весь, а терпи! Ноги замлеют, спина ноет, руки болят, а все-таки жди... А
как он только опять начал играть, так вы, паныч, одну песню пропустите.
Бывают из них такие прохвосты, что стрельца обдуривают. Это харкуны
называются. Зачокает, зачокает... ты - скок, а он и замолчал. Подождет
немного и давай харкать: хрр... хрр... Это он другим глухарям весть
подает: берегись, говорит, стрелец идет. И уж если где такой харкун
завелся - все токовище ни к чертову батьку не годится. Только и знает,
холера, что сидит на суку да сторожит, не идет ли кто.
Мы подымаемся по трем земляным ступенькам, вылезаем сквозь узкое
отверстие, боком, из угольницы и сразу попадаем в такую глубокую темень,
что кажется, будто нас внезапно окунули в какую-то гигантскую чернильницу.
Я остановился вновь в нерешительности, почти в страхе. Чтобы обмануть
себя, я нарочно на несколько секунд закрываю глаза и потом быстро
раскрываю их. Нет! - ночь по-прежнему черна и непроницаема до жуткости. Я
подымаю голову вверх. Но на небе нет ни одной звезды, и у меня вдруг
мелькает мистическая, тревожная мысль: неужели все живущее осуждено
погрузиться после смерти в такой же непобедимый, вечный, ужасный мрак?
- Ну, что же вы, паныч? Идите за мной, - слышу я где-то впереди себя
глухой голос Щербатого.
И я иду, прислушиваясь к его шагам, боязливо простирая перед собой руки
и осторожно ощупывая ногами почву. Меня ни на секунду не покидает
ожидание, что вот-вот я наткнусь лицом на острый сучок, и от этого
ожидания я испытываю в глазах странную, тупую боль, точно кто-то сильно
давит на них изнутри.
Мы идем без дороги, прямиком. Ноги по колено без всякого усилия входят
в жидкий, как кашица, зернистый, холодный снег, под которым при каждом
шаге громко хлюпает вода. То мы идем по сплошной грязи, с трудом
вытаскивая из нее ноги, иногда взбираемся на сухие и твердые пригорки,
иногда шагаем по мшистым кочкам, подающимся мягко и упруго вниз, когда на
них ступаешь. Но где мы? Куда мы идем? - я не знаю. Я с первых же шагов
перестал ориентироваться, и теперь наше шествие представляется мне чем-то
нелепым, тяжелым и фантастическим, как кошмар. Порою ветки каких-то
деревьев хлещут меня по лицу и цепляются, точно невидимые длинные руки, за
мои
Чок! и замолчал. Сидит себе на суку и во все стороны слушает. Потом опять:
чок, чок! - и опять тихо. Уже тут, спаси вас господи, паныч, поворохнуться
или сучком треснуть - только и услышите, как он крыльями по всему лесу
захлопает. Потому что его хоть и называют - глухарь, а нет в целом свете
такой чуткой птахи, как он... Потом вдруг как зашипит! Вот тут-то вы уж
что есть духу скачите вперед. Изо всей силы... Прыгнули раз с пять - и
стой! И - ни мур-мур. Даже не пять, а хоть четыре аль бы три сначала. И уж
сто-ой... опять жди песни. Тут он вскорости опять заиграет: чок-чок...
чок-чок... чок-чок... и опять зашипел. Вы опять вперед и опять стой -
ожидай песню. Иной глухарь как разойдется, так без передышки песен
тридцать сыграет, а вы только знайте себе, скакайте вперед и больше
ничего. А потом вдруг замолчит и а-ни-ни, как отрезал. Полчаса, подлец,
будет прислушиваться. Ну, уж тут ничего не сделаешь: как стал, так и стой.
Ждите. Другой раз в багне [вязком болоте] по пояс загругнешь, дрожишь
весь, а терпи! Ноги замлеют, спина ноет, руки болят, а все-таки жди... А
как он только опять начал играть, так вы, паныч, одну песню пропустите.
Бывают из них такие прохвосты, что стрельца обдуривают. Это харкуны
называются. Зачокает, зачокает... ты - скок, а он и замолчал. Подождет
немного и давай харкать: хрр... хрр... Это он другим глухарям весть
подает: берегись, говорит, стрелец идет. И уж если где такой харкун
завелся - все токовище ни к чертову батьку не годится. Только и знает,
холера, что сидит на суку да сторожит, не идет ли кто.
Мы подымаемся по трем земляным ступенькам, вылезаем сквозь узкое
отверстие, боком, из угольницы и сразу попадаем в такую глубокую темень,
что кажется, будто нас внезапно окунули в какую-то гигантскую чернильницу.
Я остановился вновь в нерешительности, почти в страхе. Чтобы обмануть
себя, я нарочно на несколько секунд закрываю глаза и потом быстро
раскрываю их. Нет! - ночь по-прежнему черна и непроницаема до жуткости. Я
подымаю голову вверх. Но на небе нет ни одной звезды, и у меня вдруг
мелькает мистическая, тревожная мысль: неужели все живущее осуждено
погрузиться после смерти в такой же непобедимый, вечный, ужасный мрак?
- Ну, что же вы, паныч? Идите за мной, - слышу я где-то впереди себя
глухой голос Щербатого.
И я иду, прислушиваясь к его шагам, боязливо простирая перед собой руки
и осторожно ощупывая ногами почву. Меня ни на секунду не покидает
ожидание, что вот-вот я наткнусь лицом на острый сучок, и от этого
ожидания я испытываю в глазах странную, тупую боль, точно кто-то сильно
давит на них изнутри.
Мы идем без дороги, прямиком. Ноги по колено без всякого усилия входят
в жидкий, как кашица, зернистый, холодный снег, под которым при каждом
шаге громко хлюпает вода. То мы идем по сплошной грязи, с трудом
вытаскивая из нее ноги, иногда взбираемся на сухие и твердые пригорки,
иногда шагаем по мшистым кочкам, подающимся мягко и упруго вниз, когда на
них ступаешь. Но где мы? Куда мы идем? - я не знаю. Я с первых же шагов
перестал ориентироваться, и теперь наше шествие представляется мне чем-то
нелепым, тяжелым и фантастическим, как кошмар. Порою ветки каких-то
деревьев хлещут меня по лицу и цепляются, точно невидимые длинные руки, за
мои