что слова- и убеждения Костыки основаны на незыблемых устоях
учительской мудрости. Но... другие -- мальчишки и девчонки... они
аплодировали, и смеялись, и блестели глазами, и дразнили Костыку: "Что,
старина? Приперли вас?"
И потому-то, с бурчащим животом, с изжогой в груди, с распухшей
головой, проклял он сначала обычай устраивать елки -- обычай, если не
языческий, то, должно быть, немецкий, а во всяком случае святой церковью не
установленный. Потом, прислонившись на минутку к фонарному столбу, помянул
черным словом пиво и окорок. Затем он упрекнул мысленно хозяина сегодняшней
вечеринки, добродушного учителя математики, в расточительности. "Из каких
это, спрашивается, денег такие пиры закатывать? Наверно, женину ротонду
заложил!" Детишек, торчавших на улице у магазинной витрины, Костыка обозвал
хулиганами и воришками и вздо-хнул о старом, добром времени, когда розга и
нравственность шли ручка об ручку. Добродетельный извозчик (который в
святочных рассказах обыкновенно возвращает бедному, но честному банковскому
чиновнику портфель с двумя миллионами, забытый накануне у него в санях),
этот самый извозчик запросил на Пески "полтора целковеньких, потому как на
резвенькой и по случаю праздничка", а когда Костыка предложил ему
двугривенный, то извозчик назвал Костыку почему-то "носоклюем", а Костыка
тщетно взывал к городовому о своей обиде: извозчик умчался на резвенькой,
городовой тащил куда-то вдаль пьяную бабу -- и тогда Костыка заодно предал
анафеме и русский нар'од с его самобытностью, и Думу, и отруба, и волость, и
всяческие свободы.
В таком-то хмуром и придирчивом настроении он взобрался к себе домой,
на пятый этаж, проклянув кстати мимоходом и городскую культуру, в лице
заспанного и ворчливого швейцара. Очень долго он балансировал с зажженной
лампой, вроде циркового
8"
211
жонглера, притворяющегося пьяным. Разбудил было жену, которая раньше
его уехала с вечеринки, но та мигом выгнала его из спальни. Попробовал
полюбезничать с "прислугой за все", новгородской каменной бабой Авдотьей, но
получил жестокий отпор, после которого в течение семи секунд искал
равновесия по всему кабинету, от двери до стены.
И вот тогда-то он с великими усилиями нашарил в сенях запасную потайную
бутылку пива, открыл ее, налил стакан, уселся за стол, вперил мутные глаза в
огненный круг лампы и отдался скорбным, неповоротливым, вязким мыслям.
"За что? -- горько думал он. -- За что, о Лапидар-ский, ты меня обидел
перед учениками и обществом? Или ты умнее меня? Или ты думаешь, что если
сорвал несколько девических улыбок -- то ты и прав? Ты, может быть, думаешь,
что и я сам не был глуп и молод, что и я не упивался несбыточными надеждами
и дерзкими замыслами? Погляди, брат, вот они, живые-то свидетели".
Он широко обвел рукою вокруг себя, вокруг стен, на которых висели
аккуратно прибитые, --сохраненные частью по скупости, частью по механической
привычке, частью для полноты обстановки, -- портреты великих русских
писателей, приобретенные когда-то давным-давно, в телячьи годы восторженных
слов... И ему вдруг показалось, что по лицам этих исполинов, от глаз к
глазам, быстро пробегают, точно летучие молнии, страшные искры насмешки и
презрения.
Костыка вздрогнул, отвернулся, протер глаза и тот-' час же, для
собственного ус
учительской мудрости. Но... другие -- мальчишки и девчонки... они
аплодировали, и смеялись, и блестели глазами, и дразнили Костыку: "Что,
старина? Приперли вас?"
И потому-то, с бурчащим животом, с изжогой в груди, с распухшей
головой, проклял он сначала обычай устраивать елки -- обычай, если не
языческий, то, должно быть, немецкий, а во всяком случае святой церковью не
установленный. Потом, прислонившись на минутку к фонарному столбу, помянул
черным словом пиво и окорок. Затем он упрекнул мысленно хозяина сегодняшней
вечеринки, добродушного учителя математики, в расточительности. "Из каких
это, спрашивается, денег такие пиры закатывать? Наверно, женину ротонду
заложил!" Детишек, торчавших на улице у магазинной витрины, Костыка обозвал
хулиганами и воришками и вздо-хнул о старом, добром времени, когда розга и
нравственность шли ручка об ручку. Добродетельный извозчик (который в
святочных рассказах обыкновенно возвращает бедному, но честному банковскому
чиновнику портфель с двумя миллионами, забытый накануне у него в санях),
этот самый извозчик запросил на Пески "полтора целковеньких, потому как на
резвенькой и по случаю праздничка", а когда Костыка предложил ему
двугривенный, то извозчик назвал Костыку почему-то "носоклюем", а Костыка
тщетно взывал к городовому о своей обиде: извозчик умчался на резвенькой,
городовой тащил куда-то вдаль пьяную бабу -- и тогда Костыка заодно предал
анафеме и русский нар'од с его самобытностью, и Думу, и отруба, и волость, и
всяческие свободы.
В таком-то хмуром и придирчивом настроении он взобрался к себе домой,
на пятый этаж, проклянув кстати мимоходом и городскую культуру, в лице
заспанного и ворчливого швейцара. Очень долго он балансировал с зажженной
лампой, вроде циркового
8"
211
жонглера, притворяющегося пьяным. Разбудил было жену, которая раньше
его уехала с вечеринки, но та мигом выгнала его из спальни. Попробовал
полюбезничать с "прислугой за все", новгородской каменной бабой Авдотьей, но
получил жестокий отпор, после которого в течение семи секунд искал
равновесия по всему кабинету, от двери до стены.
И вот тогда-то он с великими усилиями нашарил в сенях запасную потайную
бутылку пива, открыл ее, налил стакан, уселся за стол, вперил мутные глаза в
огненный круг лампы и отдался скорбным, неповоротливым, вязким мыслям.
"За что? -- горько думал он. -- За что, о Лапидар-ский, ты меня обидел
перед учениками и обществом? Или ты умнее меня? Или ты думаешь, что если
сорвал несколько девических улыбок -- то ты и прав? Ты, может быть, думаешь,
что и я сам не был глуп и молод, что и я не упивался несбыточными надеждами
и дерзкими замыслами? Погляди, брат, вот они, живые-то свидетели".
Он широко обвел рукою вокруг себя, вокруг стен, на которых висели
аккуратно прибитые, --сохраненные частью по скупости, частью по механической
привычке, частью для полноты обстановки, -- портреты великих русских
писателей, приобретенные когда-то давным-давно, в телячьи годы восторженных
слов... И ему вдруг показалось, что по лицам этих исполинов, от глаз к
глазам, быстро пробегают, точно летучие молнии, страшные искры насмешки и
презрения.
Костыка вздрогнул, отвернулся, протер глаза и тот-' час же, для
собственного ус