гда в лоснящемся трико или в переливчатом
бальном платье, с загорелыми оранжевыми руками. Затем он думал о жене, и
вся эта пора жизни с Аннелизой пропитана была нежным бледным светом, и
только изредка в этом молочном тумане что-то вспыхивало на миг - белокурая
прядь волос при свете лампы, блик на раме картины, стеклянный шарик,
которым играла дочь, - и снова - опаловый туман, и в нем - тихие, как бы
плавательные движения Аннелизы. Все, даже самое грустное и стыдное в
прошлой жизни, было прикрыто обманчивой прелестью красок, его душа жила
тогда в перламутровых шорах, он не видел тех пропастей, которые открылись
ему теперь. Да и полно, умел ли он до конца пользоваться даром острого
зрения. Он с ужасом замечал теперь, что, вообразив, скажем, пейзаж, среди
которого однажды пожил, он не умеет назвать ни одного растения, кроме дуба
и розы, ни одной птицы, кроме вороны и воробья. Кречмар теперь понимал,
что он, в сущности, ничем не отличался от тех узких специалистов, которых
некогда так презирал, от рабочего, знающего только свою машину, от
виртуоза, ставшего лишь придатком к музыкальному инструменту.
Специальностью Кречмара было в конце концов живописное любострастие.
Лучшей его находкой была Магда. А теперь от Магды остались только голос,
да шелест, да запах духов - она как бы вернулся в ту темноту (темноту
маленького кинематографа), из которой он ее когда-то извлек.
Не всегда, впрочем, Кречмар мог утешаться нравственными
расссуждениями, не всегда удавалось ему себя убедить, что физическая
слепота есть в некотором смысле духовное прозрение. Напрасно он обманывал
себя тем, что ныне его жизнь с Магдой счастливее, глубже и чище, напрасно
думал о ее трогательной преданности. Конечно, это было трогательно,
конечно, она была лучше самой верной жены, эта незримая Магда, этот
ангельский холодок, этот голос, уговаривающий его не волноваться... Но как
только он ловил в кромешной тьме пугливую руку и старался выразить свою
благодарность, в нем сразу просыпалась такая жажда ее узреть, что всякая
мораль летела к черту, он чувствовал, как надвигается безумие, лицо его
дергается, он мучительно пытался родить свет. Под предлогом, что всякое
волнение ему вредно, Магда решительно запрещала ему трогать ее, но иногда
ему удавалось ее схватить, и тогда он ощупывал ее голову и тело, стараясь
увидеть через осязание и все равно не видя ничего. Горн, который очень
любил сидеть с ним в одной комнате, жадно следил за его движениями. Магда
упиралась слепому в грудь, поднимала глаза к небу с комической резиньяцией
или показывала Кречмару язык, что было особенно, конечно, смешно по
сравнению с выражением безысходной нежности на лице слепого. Магда ловким
поворотом вырывалась и отходила к Горну, который сидел на подоконнике,
босой, в белых штанах и по пояс голый, - ему нравилось жарить спину на
солнце. Кречмар полулежал в кресле, одетый в пижаму и халат; его лицо
обросло жестким курчавым волосом, и ярко розовел на виске шрам, - он
походил на бородатого арестанта. "Магда, вернись", - умоляюще говорил он,
протягивая руку. "Тебе вредно, тебе вредно", - равнодушно отвечала она,
поглаживая Горна по его длинной и мохнатой спине. Кречмар не унимался,
дергался, яростно потирал глаза. "Я хочу тебя, - говорил он. - Гораздо
вреднее, что вот уже два месяца мы не..." (ту
бальном платье, с загорелыми оранжевыми руками. Затем он думал о жене, и
вся эта пора жизни с Аннелизой пропитана была нежным бледным светом, и
только изредка в этом молочном тумане что-то вспыхивало на миг - белокурая
прядь волос при свете лампы, блик на раме картины, стеклянный шарик,
которым играла дочь, - и снова - опаловый туман, и в нем - тихие, как бы
плавательные движения Аннелизы. Все, даже самое грустное и стыдное в
прошлой жизни, было прикрыто обманчивой прелестью красок, его душа жила
тогда в перламутровых шорах, он не видел тех пропастей, которые открылись
ему теперь. Да и полно, умел ли он до конца пользоваться даром острого
зрения. Он с ужасом замечал теперь, что, вообразив, скажем, пейзаж, среди
которого однажды пожил, он не умеет назвать ни одного растения, кроме дуба
и розы, ни одной птицы, кроме вороны и воробья. Кречмар теперь понимал,
что он, в сущности, ничем не отличался от тех узких специалистов, которых
некогда так презирал, от рабочего, знающего только свою машину, от
виртуоза, ставшего лишь придатком к музыкальному инструменту.
Специальностью Кречмара было в конце концов живописное любострастие.
Лучшей его находкой была Магда. А теперь от Магды остались только голос,
да шелест, да запах духов - она как бы вернулся в ту темноту (темноту
маленького кинематографа), из которой он ее когда-то извлек.
Не всегда, впрочем, Кречмар мог утешаться нравственными
расссуждениями, не всегда удавалось ему себя убедить, что физическая
слепота есть в некотором смысле духовное прозрение. Напрасно он обманывал
себя тем, что ныне его жизнь с Магдой счастливее, глубже и чище, напрасно
думал о ее трогательной преданности. Конечно, это было трогательно,
конечно, она была лучше самой верной жены, эта незримая Магда, этот
ангельский холодок, этот голос, уговаривающий его не волноваться... Но как
только он ловил в кромешной тьме пугливую руку и старался выразить свою
благодарность, в нем сразу просыпалась такая жажда ее узреть, что всякая
мораль летела к черту, он чувствовал, как надвигается безумие, лицо его
дергается, он мучительно пытался родить свет. Под предлогом, что всякое
волнение ему вредно, Магда решительно запрещала ему трогать ее, но иногда
ему удавалось ее схватить, и тогда он ощупывал ее голову и тело, стараясь
увидеть через осязание и все равно не видя ничего. Горн, который очень
любил сидеть с ним в одной комнате, жадно следил за его движениями. Магда
упиралась слепому в грудь, поднимала глаза к небу с комической резиньяцией
или показывала Кречмару язык, что было особенно, конечно, смешно по
сравнению с выражением безысходной нежности на лице слепого. Магда ловким
поворотом вырывалась и отходила к Горну, который сидел на подоконнике,
босой, в белых штанах и по пояс голый, - ему нравилось жарить спину на
солнце. Кречмар полулежал в кресле, одетый в пижаму и халат; его лицо
обросло жестким курчавым волосом, и ярко розовел на виске шрам, - он
походил на бородатого арестанта. "Магда, вернись", - умоляюще говорил он,
протягивая руку. "Тебе вредно, тебе вредно", - равнодушно отвечала она,
поглаживая Горна по его длинной и мохнатой спине. Кречмар не унимался,
дергался, яростно потирал глаза. "Я хочу тебя, - говорил он. - Гораздо
вреднее, что вот уже два месяца мы не..." (ту