Защита Лужина


тоящему, а все выходит криво, странно, и
ни одно движение, которым он до нее дотрагивается, не похоже на
простое человеческое объятье. Но эта сирая преданность в его
глазах, этот таинственный свет, который озарял его, когда он
давеча наклонялся над шахматами... И на следующий день ее опять
потянуло в совершенно безмолвное помещение во втором этаже
большого кафе, на узкой, шумной улице. На этот раз Лужин сразу
ее заметил: он тихо разговаривал с широкоплечим, бритым
господином, у которого коротко остриженные волосы казались
плотно надетыми на голову и мыском находили на лоб, а толстые
губы облепляли, всасывали потухшую сигару. Художник, посланный
газетой, поднимая и опуская лицо, как китайский болванчик,
быстро рисовал этот профиль с сигарой. Мимоходом заглянув в его
альбомчик, она увидела рядом с начатым Турати уже вполне
готового Лужина, преувеличенно унылый нос, двойной подбородок в
черных точечках и на виске знакомую прядь, которую она называла
кудрей. Турати сел играть с немецким мастером, а Лужин к ней
подошел и хмуро, с виноватой усмешечкой, сказал что-то длинное
и несуразное. Она с удивлением поняла, что он просит ее уйти.
"Я рад, я очень рад постфактум,-- умоляющим тоном пояснил
Лужин,-- но пока... пока это как-то мешательно". Он проследил
глазами, как она покорно удаляется между шахматными столиками,
и, деловито кивнув самому себе, направился к доске, за которую
уже усаживался его новый противник, седой англичанин, игравший
с неизменным хладнокровием и неизменно проигрывавший. Ему и на
этот раз не повезло, и Лужин опять победил, а на следующий день
сделал ничью, а потом снова выиграл,-- и уже перестал отчетливо
чувствовать грань между шахматами и невестиным домом, как будто
движение ускорилось, и то, что сперва казалось чередой полос,
было теперь мельканием.
Он шел, не отставая от Турати. Турати делал пункт, и он
делал пункт; Турати делал половинку, и он делал половинку. Так
они двигались, словно взбираясь по сторонам равнобедренного
треугольника, и в решительную минуту должны были сойтись на
вершине.
Ночи были какие-то ухабистые. Никак нельзя было себя
заставить не думать о шахматах, хотя клонило ко сну, а потом
сон никак не мог войти к нему в мозг, искал лазейки, но у
каждого входа стоял шахматный часовой, и это было ужасно
мучительное чувство,-- что вот, сон тут как тут, но по ту
сторону мозга: Лужин, томно рассеянный по комнате, спит, а
Лужин, представляющий собой шахматную доску, бодрствует и не
может слиться со счастливым двойником. Но что было еще хуже,--
он после каждого турнирного сеанса все с большим и большим
трудом вылезал из мира шахматных представлений, так что и днем
намечалось неприятное раздвоение. После трехчасовой партии
странно болела голова, не вся, а частями, черными квадратами
боли, и не сразу он находил дверь, заслоненную черным пятном, и
не мог вспомнить адрес заветного дома: по счастью, в кармане
хранилась старая, сложенная вдвое и уже рвущаяся по сгибу
открытка ("Приехали. Ждем вас вечером"). Он еще продолжал
ощущать радость, когда входил в дом, полный русских игрушек, но
радость тоже была пятнами. И как-то, в день передышки, он
пришел раньше обыкновенного, и дома была только сама хозяйка.
Она решила продолжить разговор, бывший на закате в буковой
роще, и, преувеличивая свою, весьма ц