айденному
адресу. Пускай же он и останется там, неведомый, но несомненно
вредный, со страшным своим прозвищем: шахматный опекун.
По дороге к родителям она, идя под руку с Лужиным по
солнечной, морозцем тронутой улице, стала говорить о том, что
через неделю, самое позднее, они должны уехать, а до этого
непременно посетить всеми забытую могилу. Тут же она наметила
план этой недели,-- паспорта, дантист, покупки, прощальный
прием и -- в пятницу -- поездка на кладбище. В квартире у
матери было холодно, не так, как месяц тому назад, но все-таки
холодно, и мать куталась в замечательдую шаль с пионами по
зелени, и, кутаясь, зябко поводила плечами. Отец приехал во
время обеда, и требовал водочки, и с сухим шелестом потирал
руки. И Лужина в первый раз заметила, как грустно и пусто в
этих звонких комнатах, и заметила, что веселость отца такая же
притворная, как улыбка матери, и что оба они уже старые и очень
одинокие, и бедного Лужина не любят, и стараются не упоминать о
предстоящем отъезде. Она вспомнила все то ужасное, что о женихе
говорилось, зловещие предостережения и крик матери: "на куски
разрубит, в печке тебя сожжет..." А из всего этого вышло теперь
что-то очень мирное и невеселое, и все улыбалось мертвой
улыбкой: фальшиво разудалые бабы на картинах, овальные зеркала,
берлинский самовар, четверо людей за столом.
"Затишье, -- думал Лужин в этот день. -- Затишье, но
скрытые препарации. Оно желает меня взять врасплох. Внимание,
внимание. Концентрироваться и наблюдать".
Все мысли его за последнее время были шахматного порядка,
но он еще держался,-- о прерванной партии с Турати запрещал
себе думать, заветных номеров газет не раскрывал -- и все-таки
мог мыслить только шахматными образами, и мысли его работали
так, словно он сидит за доской. Иногда, во сне, он клялся
доктору с агатовыми глазами, что в шахматы не играет,-- вот
только однажды расставил фигуры на карманной доске да
просмотрел две-три партии, приведенные в газете,-- просто так,
от нечего делать. Да и эти падения случались не по его вине, а
являлись серией ходов в общей комбинации, которая искусно
повторяла некую загадочную тему. Трудно, очень трудно заранее
предвидеть следующее повторение, но еще немного -- и все станет
ясным, и, быть может, найдется защита...
Но следующий ход подготовлялся очень медленно. Два-три дня
продолжалось затишье; Лужин снимался для паспорта, и фотограф
брал его за подбородок, поворачивал ему чуть-чуть лицо, просил
открыть рот пошире и сверлил ему зуб с напряженным жужжанием.
Жужжание прекращалось, дантист искал на стеклянной полочке
что-то, и, найдя, ставил штемпель на паспорте, и писал,
быстро-быстро двигая пером. "Пожалуйста",-- говорил он, подавая
бумагу, где были нарисованы зубы в два ряда, и на двух зубах
стояли чернилом сделанные крестики. Во всем этом ничего
подозрительного не было, и это лукавое затишье продолжалось до
четверга. И в четверг Лужин все понял.
Еще накануне ему пришел в голову любопытный прием,
которым, пожалуй, можно было обмануть козни таинственного
противника. Прием состоял в том, чтобы по своей воле совершить
какое-нибудь нелепое, но неожиданное действие, которое бы
выпадало из общей планомерности жизни и таким образом путало бы
дальнейшее сочетание ходов, задуманных противником. Защита была
пробная, з
адресу. Пускай же он и останется там, неведомый, но несомненно
вредный, со страшным своим прозвищем: шахматный опекун.
По дороге к родителям она, идя под руку с Лужиным по
солнечной, морозцем тронутой улице, стала говорить о том, что
через неделю, самое позднее, они должны уехать, а до этого
непременно посетить всеми забытую могилу. Тут же она наметила
план этой недели,-- паспорта, дантист, покупки, прощальный
прием и -- в пятницу -- поездка на кладбище. В квартире у
матери было холодно, не так, как месяц тому назад, но все-таки
холодно, и мать куталась в замечательдую шаль с пионами по
зелени, и, кутаясь, зябко поводила плечами. Отец приехал во
время обеда, и требовал водочки, и с сухим шелестом потирал
руки. И Лужина в первый раз заметила, как грустно и пусто в
этих звонких комнатах, и заметила, что веселость отца такая же
притворная, как улыбка матери, и что оба они уже старые и очень
одинокие, и бедного Лужина не любят, и стараются не упоминать о
предстоящем отъезде. Она вспомнила все то ужасное, что о женихе
говорилось, зловещие предостережения и крик матери: "на куски
разрубит, в печке тебя сожжет..." А из всего этого вышло теперь
что-то очень мирное и невеселое, и все улыбалось мертвой
улыбкой: фальшиво разудалые бабы на картинах, овальные зеркала,
берлинский самовар, четверо людей за столом.
"Затишье, -- думал Лужин в этот день. -- Затишье, но
скрытые препарации. Оно желает меня взять врасплох. Внимание,
внимание. Концентрироваться и наблюдать".
Все мысли его за последнее время были шахматного порядка,
но он еще держался,-- о прерванной партии с Турати запрещал
себе думать, заветных номеров газет не раскрывал -- и все-таки
мог мыслить только шахматными образами, и мысли его работали
так, словно он сидит за доской. Иногда, во сне, он клялся
доктору с агатовыми глазами, что в шахматы не играет,-- вот
только однажды расставил фигуры на карманной доске да
просмотрел две-три партии, приведенные в газете,-- просто так,
от нечего делать. Да и эти падения случались не по его вине, а
являлись серией ходов в общей комбинации, которая искусно
повторяла некую загадочную тему. Трудно, очень трудно заранее
предвидеть следующее повторение, но еще немного -- и все станет
ясным, и, быть может, найдется защита...
Но следующий ход подготовлялся очень медленно. Два-три дня
продолжалось затишье; Лужин снимался для паспорта, и фотограф
брал его за подбородок, поворачивал ему чуть-чуть лицо, просил
открыть рот пошире и сверлил ему зуб с напряженным жужжанием.
Жужжание прекращалось, дантист искал на стеклянной полочке
что-то, и, найдя, ставил штемпель на паспорте, и писал,
быстро-быстро двигая пером. "Пожалуйста",-- говорил он, подавая
бумагу, где были нарисованы зубы в два ряда, и на двух зубах
стояли чернилом сделанные крестики. Во всем этом ничего
подозрительного не было, и это лукавое затишье продолжалось до
четверга. И в четверг Лужин все понял.
Еще накануне ему пришел в голову любопытный прием,
которым, пожалуй, можно было обмануть козни таинственного
противника. Прием состоял в том, чтобы по своей воле совершить
какое-нибудь нелепое, но неожиданное действие, которое бы
выпадало из общей планомерности жизни и таким образом путало бы
дальнейшее сочетание ходов, задуманных противником. Защита была
пробная, з