го "Ноктюрна" до изысканного "Пороша". Где-то в
середине России настроение испортилось: в поезд, включая наш
спальный вагон, набились какие-то солдаты, возвращавшиеся с
какого-то фронта восвояси. Мы с братом почему-то нашли забавным
запереться в нашем купе и никого не впускать. Продолжая натиск,
несколько солдат влезли на крышу вагона и пытались, не без
некоторого успеха, употребить вентилятор нашего отделения в
виде уборной. Когда замок двери не выдержал, Сергей, обладавший
сценическими способностями, изобразил симптомы тифа, и нас
оставили в покое. На третье, что ли, утро, едва рассвело, я
воспользовался остановкой, чтобы выйти подышать свежим
воздухом. Нелегко было пробираться по коридору через руки, лица
и ноги вповалку спящих людей. Белесый туман висел над
платформой безымянной станции. Мы находились где-то недалеко от
Харькова. Я был, смешно вспомнить, в котелке, в белых гетрах, и
в руке держал трость из прадедовской коллекции,-- трость
светлого, прелестного, веснушчатого дерева, с круглым
коралловый набалдашником в золотой короносбразной оправе.
Признаюсь, что, будь я на месте одного из тех трагических
бродяг в солдатской шинели, я бы не удержался от соблазна
схватить франта, прогуливавшегося по платформе, и уничтожить
его. Только я собрался влезть обратно в вагон, как поезд
дернулся, и от толчка тросточка моя выскользнула из рук и упала
под поплывший поезд. Особенно привязан к ней я не был (через
пять лет, в Берлине, я ее по небрежности потерял), но на меня
смотрели из окон, и пыл молодого самолюбия заставил меня
сделать то, на что сегодня бы никак не решился. Я дал проползти
вагону, третьему, четвертому, всему составу (русские поезда,
как известно, очень постепенно набирали скорость), и, когда
наконец обнажились рельсы, поднял лежавшую между ними трость и
бросился догонять уменьшавшиеся, как в кошмаре, буфера. Крепкая
пролетарская рука, следуя правилам сентиментальных романов
наперекор наитиям марксизма, помогла мне взобраться на площадку
последнего вагона. Но если бы я поезда не догнал или был бы
нарочно выпущен из этих веселых объятий, правила жанра, может
быть, не были бы нарушены, ибо я оказался бы недалеко от
Тамары, которая переехала на юг и жила на хуторе, в
каких-нибудь ста верстах от места моего глупого приключения.
4
О ее местопребывании я неожиданно узнал через месяц после
того, как мы осели в Гаспре, около Кореиза. Крым показался мне
совершенно чужой страной: все было не русское, запахи, звуки,
потемкинская флора в парках побережья, сладковатый дымок,
разлитый в воздухе татарских деревень, рев осла, крик муэдзина,
его бирюзовая башенка на фоне персикового неба; все это
решительно напоминало Багдад,-- и я немедленно окунулся в
пушкинские ориенталии. И вот, вижу себя стоящим на кремнистой
тропинке над белым как мел руслом ручья, отдельные струйки
которого прозрачными дрожащими полосками оплетали яйцеподобные
камни, через которые они текли,-- и держащим в руках письмо от
Тамары. Я смотрел на крутой обрыв Яйлы, по самые скалы венца
обросший каракулем таврической сосны, на дубняк и магнолии
между горой и морем; на вечернее перламутровое небо, где с
персидской яркостью горел лунный серп, и рядом звезда,-- и
вдруг, с неменьшей силой, чем в последующие годы, я ощути
середине России настроение испортилось: в поезд, включая наш
спальный вагон, набились какие-то солдаты, возвращавшиеся с
какого-то фронта восвояси. Мы с братом почему-то нашли забавным
запереться в нашем купе и никого не впускать. Продолжая натиск,
несколько солдат влезли на крышу вагона и пытались, не без
некоторого успеха, употребить вентилятор нашего отделения в
виде уборной. Когда замок двери не выдержал, Сергей, обладавший
сценическими способностями, изобразил симптомы тифа, и нас
оставили в покое. На третье, что ли, утро, едва рассвело, я
воспользовался остановкой, чтобы выйти подышать свежим
воздухом. Нелегко было пробираться по коридору через руки, лица
и ноги вповалку спящих людей. Белесый туман висел над
платформой безымянной станции. Мы находились где-то недалеко от
Харькова. Я был, смешно вспомнить, в котелке, в белых гетрах, и
в руке держал трость из прадедовской коллекции,-- трость
светлого, прелестного, веснушчатого дерева, с круглым
коралловый набалдашником в золотой короносбразной оправе.
Признаюсь, что, будь я на месте одного из тех трагических
бродяг в солдатской шинели, я бы не удержался от соблазна
схватить франта, прогуливавшегося по платформе, и уничтожить
его. Только я собрался влезть обратно в вагон, как поезд
дернулся, и от толчка тросточка моя выскользнула из рук и упала
под поплывший поезд. Особенно привязан к ней я не был (через
пять лет, в Берлине, я ее по небрежности потерял), но на меня
смотрели из окон, и пыл молодого самолюбия заставил меня
сделать то, на что сегодня бы никак не решился. Я дал проползти
вагону, третьему, четвертому, всему составу (русские поезда,
как известно, очень постепенно набирали скорость), и, когда
наконец обнажились рельсы, поднял лежавшую между ними трость и
бросился догонять уменьшавшиеся, как в кошмаре, буфера. Крепкая
пролетарская рука, следуя правилам сентиментальных романов
наперекор наитиям марксизма, помогла мне взобраться на площадку
последнего вагона. Но если бы я поезда не догнал или был бы
нарочно выпущен из этих веселых объятий, правила жанра, может
быть, не были бы нарушены, ибо я оказался бы недалеко от
Тамары, которая переехала на юг и жила на хуторе, в
каких-нибудь ста верстах от места моего глупого приключения.
4
О ее местопребывании я неожиданно узнал через месяц после
того, как мы осели в Гаспре, около Кореиза. Крым показался мне
совершенно чужой страной: все было не русское, запахи, звуки,
потемкинская флора в парках побережья, сладковатый дымок,
разлитый в воздухе татарских деревень, рев осла, крик муэдзина,
его бирюзовая башенка на фоне персикового неба; все это
решительно напоминало Багдад,-- и я немедленно окунулся в
пушкинские ориенталии. И вот, вижу себя стоящим на кремнистой
тропинке над белым как мел руслом ручья, отдельные струйки
которого прозрачными дрожащими полосками оплетали яйцеподобные
камни, через которые они текли,-- и держащим в руках письмо от
Тамары. Я смотрел на крутой обрыв Яйлы, по самые скалы венца
обросший каракулем таврической сосны, на дубняк и магнолии
между горой и морем; на вечернее перламутровое небо, где с
персидской яркостью горел лунный серп, и рядом звезда,-- и
вдруг, с неменьшей силой, чем в последующие годы, я ощути