Другие берега


рай или манеж, где зимой дрались на шпажных
дуэлях, и вот я уже видел отца и его противника, в черных
штанах, с обнаженными торсами, яростно бьющимися,-- видел даже
и тот оттенок энергичной неуклюжести, которой элегантнейший
фехтовальщик не может избежать в настоящем поединке. Этот образ
был так отвратителен, так живо представлял я себе спелую наготу
бешено пульсирующего сердца, которое вот-вот проткнет шпага,
что мне на мгновение захотелось, чтобы выбор пал на более
механическое оружие. Но тотчас же мое отчаяние еще усилилось.
Пока сани, в которых я горбился, ползли толчками по
Невскому, где в морозном тумане уже зажглись расплывчатые огни,
я думал об увесистом черном браунинге, который отец держал в
правом верхнем ящике письменного стола. Этот обольстительный
предмет, к которому как на поклон я водил Юрика Рауша, был так
же знаком мне, как остальные, более очевидные, украшения
кабинета: модный в те дни брик-а-брак из хрусталя или камня;
многочисленные семейные фотографии; огромный, мягко освещенный
Перуджино; небольшие, отливающие медвяным блеском под своими
собственными лампочками, голландские полотна; цветы и бронза;
и, прямо за чернильницей огромного письменного стола,
приделанный к его горизонту, розовато-дымчатый пастельный
портрет моей матери работы Бакста: художник написал ее
вполоборота, изумительно передав нежные черты, высокий зачес
пепельных волос, сизую голубизну глаз, округлый очерк лба,
изящную линию шеи. Но когда я просил дряхлого, похожего на
тряпичную куклу, возницу ехать скорее, я натыкался на сложный,
сонный обман: старик привычным полувзмахом руки обманывал
лошадь, показывая, будто собирается вытащить кнутишко из
голенища правого валенка, а лошадь обманывала его тем, что,
тряхнув головой, притворялась, что ускоряет трусцу, Я же в
снежном оцепенении, в которое меня привела эта тихая езда,
переживал все знаменитые дуэли, столь хорошо знакомые русскому
мальчику. Грибоедов показывал свою окровавленную руку
Якубовичу. Пистолет Пушкина падал дулом в снег. Лермонтов под
грозовой тучей улыбался Мартынову. Я даже воображал, да простит
мне Бог, ту бездарнейшую картину бездарного Репина, на которой
сорокалетний Онегин целится в кучерявого Собинова. Кажется, нет
ни одного русского автора, который не описал бы этих английских
дуэлей а volontй', и покамест мой дремотный ванька сворачивал
на Морскую и полз по ней, в туманном моем мозгу, как в
магическом кристалле, силуэты дуэлянтов сходились -- в рощах
старинных поместий, на Волковом поле, за Черной Речкой на белом
снегу. И, как бы промеж этих наносных образов, бездной зияла
моя нежная любовь к отцу -- гармония наших отношений, теннис,
велосипедные прогулки, бабочки, шахматные задачи, Пушкин,
Шекспир, Флобер и тот повседневный обмен скрытыми от других
семейными шутками, которые составляют тайный шифр счастливых
семей.
Предоставив Устину заплатить рупь извозчику, я кинулся в
дом. Уже в парадной донеслись до меня сверху громкие веселые
голоса. Как в нарочитом апофеозе, в сказочном мире все
разрешающих совпадений, Николай Николаевич Коломейцев в своих
морских регалиях спускался по мраморной лестнице. С площадки
второго этажа, где безрукая Венера высилась над малахитовой
чашей для визитных карточек, мои родители еще говорили с ним, и