Театральный роман


обрел
две банки желтой ботиночной мази и чистил утром желтые туфли, беря у
Дуси щетку, а потом натирал туфли полой своего
халата.
Эти неимоверные, чудовищные расходы привели к тому, что я в
две ночи сочинил маленький рассказ под заглавием "Блоха" и с этим
рассказом в кармане ходил в свободное от репетиций время по редакциям
еженедельных журналов, газетам, пытаясь этот рассказ продать. Я начал
с "Вестника пароходства", в котором рассказ понравился, но где
напечатать его отказались на том и совершенно резонном основании, что
никакого отношения к речному пароходству он не имеет. Долго и скучно
рассказывать о том, как я посещал редакции и как мне в них
отказывали. Запомнилось лишь то, что встречали меня повсюду почему-то
неприязненно. В особенности помнится мне какой-то полный человек в
пенсне, который не только решительно отверг мое произведение, но и
прочитал мне что-то вроде нотации.
- В вашем рассказе
чувствуется подмигивание, - сказал полный человек, и я увидел, что он
смотрит на меня с отвращением.
Нужно мне оправдаться. Полный человек заблуждался. Никакого
подмигивания в рассказе не было, но (теперь это можно сделать)
надлежит признаться, что рассказ этот был скучен, нелеп и выдавал
автора с головой; никаких рассказов автор писать не мог, у него не
было для этого дарования.
Тем не менее произошло чудо. Проходив с рассказом в кармане
три недели и побывав на Варварке, Воздвиженке, на Чистых Прудах, на
Страстном бульваре и даже, помнится, на Плющихе, я неожиданно продал
свое сочинение в Златоустинском переулке на Мясницкой, если не
ошибаюсь, в пятом этаже какому-то человеку с большой родинкой на
щеке.
Получив деньги и заткнув страшную брешь, я вернулся в театр,
без которого не мог жить уже, как морфинист без
морфия.
С тяжелым сердцем я должен признаться, что все мои усилия
пропали даром и даже, к моему ужасу, дали обратный результат. С
каждым днем буквально я нравился Ивану Васильевичу все меньше и
меньше.
Наивно было бы думать, что все расчеты я строил на желтых
ботинках, в которых отражалось весеннее солнце. Нет! Здесь была
хитрая, сложная комбинация, в которую входил, например, такой прием,
как произнесение речей тихим голосом, глубоким и проникновенным.
Голос этот соединялся со взглядом прямым, открытым, честным, с легкой
улыбкой на губах (отнюдь не заискивающей, а простодушной). Я был
идеально причесан, выбрит так, что при проведении тыльной стороной
кисти по щеке не чувствовалось ни малейшей шероховатости, я
произносил суждения краткие, умные, поражающие знанием вопроса, и
ничего не выходило. Первое время Иван Васильевич улыбался, встречаясь
со мною, потом он стал улыбаться все реже и реже и, наконец, совсем
перестал улыбаться.
Тогда я стал производить репетиции по ночам. Я брал маленькое
зеркало, садился перед ним, отражался в нем и начинал
говорить:
- Иван Васильевич! Видите ли, в чем дело: кинжал, по моему
мнению, применен быть не может...
И все шло как нельзя лучше. Порхала на губах пристойная и
скромная улыбка, глаза глядели из зеркала и прямо и умно, лоб был
разглажен, пробор лежал как белая нить на черной голове.
Все это не могло не дать результата, и, однако, выходило все хуже
и хуже. Я выбивался из
сил, худел и немного запустил наряд. Позволял себе надевать один и
тот же воротничок дважды.
Однажды ночью я решил произвести проверку и, не глядя в
зеркало, произнес свой монолог, а затем воровским движением скосил
глаза и взглянул в