больше, чтобы призвали из другого уезда по телеграфу; бегал
к губернатору и уверял его, что он тут не при чем; просил, чтобы не замешали
его как-нибудь, по старой памяти, в дело, и предлагал немедленно написать о
его заявлении в Петербург, кому следует. Хорошо, что все это скоро прошло и
разрешилось ничем; но только я подивился тогда на Степана Трофимовича.
Года через три, как известно, заговорили о национальности и зародилось
"общественное мнение". Степан Трофимович очень смеялся.
- Друзья мои, - учил он нас, - наша национальность, если и в самом деле
"зародилась", как они там теперь уверяют в газетах, - то сидит еще в школе,
в немецкой какой-нибудь петершуле, за немецкою книжкой и твердит свой вечный
немецкий урок, а немец-учитель ставит ее на колени, когда понадобится. За
учителя-немца хвалю; но вероятнее всего, что ничего не случилось и ничего
такого не зародилось, а идет все как прежде шло, то-есть под
покровительством божиим. По-моему, и довольно бы для России, pour notre
sainte Russie. При том же все эти всеславянства и национальности - все это
слишком старо, чтобы быть новым. Национальность, если хотите, никогда и не
являлась у нас иначе как в виде клубной барской затеи, и в добавок еще
московской. Я, разумеется, не про Игорево время говорю. И наконец, все от
праздности. У нас все от праздности, и доброе и хорошее. Все от нашей
барской, милой, образованной, прихотливой праздности! Я тридцать тысяч лет
про это твержу. Мы своим трудом жить не умеем. И что они там развозились
теперь каким-то "зародившимся" у нас общественным мнением, - так вдруг, ни с
того ни с сего, с неба соскочило? Неужто не понимают, что для приобретения
мнения первее всего надобен труд, собственный труд, собственный почин в
деле, собственная практика! Даром никогда ничего не достанется. Будем
трудиться, будем и свое мнение иметь. А так как мы никогда не будем
трудиться, то и мнение иметь за нас будут те, кто вместо нас до сих пор
работал, то-есть все та же Европа, все те же немцы, - двухсотлетние учителя
наши. К тому же Россия есть слишком великое недоразумение, чтобы нам одним
его разрешить, без немцев и без труда. Вот уже двадцать лет как я бью в
набат и зову к труду! Я отдал жизнь на этот призыв и, безумец, веровал!
Теперь уже не верую, но звоню и буду звонить до конца, до могилы; буду
дергать веревку, пока не зазвонят к моей панихиде!
Увы! мы только поддакивали. Мы аплодировали учителю нашему, да с каким
еще жаром! А что, господа, не раздается ли и теперь, подчас сплошь да рядом,
такого же "милого", "умного", "либерального", старого русского вздора?
В бога учитель наш веровал. - Не понимаю, почему меня все здесь
выставляют безбожником? - говаривал он иногда, - я в бога верую, mais
distinguons, я верую, как в существо, cебя лишь во мне сознающее. Не могу же
я веровать как моя Настасья (служанка), или как какой-нибудь барин, верующий
"на всякий случай", - или как наш милый Шатов, - впрочем нет, Шатов не в
счет, Шатов верует насильно, как московский славянофил. Что же касается до
христианства, то при всем моем искреннем к нему уважении, я - не христианин.
Я скорее древний язычник, как великий Гете, или как древний грек. И одно уже
то, что христианство не поняло женщину, - что так великолепно развила
Жорж-Занд, в одном из своих гениальных романов. Насчет же поклон
к губернатору и уверял его, что он тут не при чем; просил, чтобы не замешали
его как-нибудь, по старой памяти, в дело, и предлагал немедленно написать о
его заявлении в Петербург, кому следует. Хорошо, что все это скоро прошло и
разрешилось ничем; но только я подивился тогда на Степана Трофимовича.
Года через три, как известно, заговорили о национальности и зародилось
"общественное мнение". Степан Трофимович очень смеялся.
- Друзья мои, - учил он нас, - наша национальность, если и в самом деле
"зародилась", как они там теперь уверяют в газетах, - то сидит еще в школе,
в немецкой какой-нибудь петершуле, за немецкою книжкой и твердит свой вечный
немецкий урок, а немец-учитель ставит ее на колени, когда понадобится. За
учителя-немца хвалю; но вероятнее всего, что ничего не случилось и ничего
такого не зародилось, а идет все как прежде шло, то-есть под
покровительством божиим. По-моему, и довольно бы для России, pour notre
sainte Russie. При том же все эти всеславянства и национальности - все это
слишком старо, чтобы быть новым. Национальность, если хотите, никогда и не
являлась у нас иначе как в виде клубной барской затеи, и в добавок еще
московской. Я, разумеется, не про Игорево время говорю. И наконец, все от
праздности. У нас все от праздности, и доброе и хорошее. Все от нашей
барской, милой, образованной, прихотливой праздности! Я тридцать тысяч лет
про это твержу. Мы своим трудом жить не умеем. И что они там развозились
теперь каким-то "зародившимся" у нас общественным мнением, - так вдруг, ни с
того ни с сего, с неба соскочило? Неужто не понимают, что для приобретения
мнения первее всего надобен труд, собственный труд, собственный почин в
деле, собственная практика! Даром никогда ничего не достанется. Будем
трудиться, будем и свое мнение иметь. А так как мы никогда не будем
трудиться, то и мнение иметь за нас будут те, кто вместо нас до сих пор
работал, то-есть все та же Европа, все те же немцы, - двухсотлетние учителя
наши. К тому же Россия есть слишком великое недоразумение, чтобы нам одним
его разрешить, без немцев и без труда. Вот уже двадцать лет как я бью в
набат и зову к труду! Я отдал жизнь на этот призыв и, безумец, веровал!
Теперь уже не верую, но звоню и буду звонить до конца, до могилы; буду
дергать веревку, пока не зазвонят к моей панихиде!
Увы! мы только поддакивали. Мы аплодировали учителю нашему, да с каким
еще жаром! А что, господа, не раздается ли и теперь, подчас сплошь да рядом,
такого же "милого", "умного", "либерального", старого русского вздора?
В бога учитель наш веровал. - Не понимаю, почему меня все здесь
выставляют безбожником? - говаривал он иногда, - я в бога верую, mais
distinguons, я верую, как в существо, cебя лишь во мне сознающее. Не могу же
я веровать как моя Настасья (служанка), или как какой-нибудь барин, верующий
"на всякий случай", - или как наш милый Шатов, - впрочем нет, Шатов не в
счет, Шатов верует насильно, как московский славянофил. Что же касается до
христианства, то при всем моем искреннем к нему уважении, я - не христианин.
Я скорее древний язычник, как великий Гете, или как древний грек. И одно уже
то, что христианство не поняло женщину, - что так великолепно развила
Жорж-Занд, в одном из своих гениальных романов. Насчет же поклон