уличная
девчоночка. И ту и другую веселю, деньги бросаю пригоршнями, музыка, гам,
цыганки. Коли надо, и ей даю, потому что берут, берут с азартом, в этом
надо признаться, и довольны, и благодарны. Барыньки меня любили, не все, а
случалось, случалось; но я всегда переулочки любил, глухие и темные
закоулочки, за площадью, -- там приключения, там неожиданности, там
самородки в грязи. Я, брат, аллегорически говорю. У нас в городишке таких
переулков вещественных не было, но нравственные были. Но если бы ты был то
чт[OACUTE] я, ты понял бы, чт[OACUTE] эти значат. Любил разврат, любил и
срам разврата. Любил жестокость: разве я не клоп, не злое насекомое?
Сказано -- Карамазов! Раз пикник всем городом был, поехали на семи тройках;
в темноте, зимой, в санях, стал я жать одну соседскую девичью ручку, и
принудил к поцелуям эту девочку, дочку чиновника, бедную, милую, кроткую,
безответную. Позволила, многое позволила в темноте. Думала, бедняжка, что я
завтра за ней приеду и предложение сделаю (меня ведь главное за жениха
ценили); а я с ней после того ни слова, пять месяцев ни полслова. Видел,
как следили за мной из угла залы, когда бывало танцуют (а у нас то и дело
что танцуют), ее глазки, видел как горели огоньком -- огоньком кроткого
негодования. Забавляла эта игра только мое сладострастие насекомого,
которое я в себе кормил. Чрез пять месяцев она за чиновника вышла и
уехала... сердясь и всђ еще любя может быть. Теперь они счастливо живут.
Заметь, что я никому не сказал, не ославил; я хоть и низок желаниями и
низость люблю, но я не бесчестен. Ты краснеешь, у тебя глаза сверкнули.
Довольно с тебя этой грязи. И всђ это еще только так, цветочки
польдекоковские, хотя жестокое насекомое уже росло, уже разрасталось в
душе. Тут, брат, целый альбом воспоминаний. Пусть им бог миленьким здоровья
пошлет. Я, разрывая, любил не ссориться. И никогда не выдавал, никогда ни
одну не ославил. Но довольно. Неужели ты думал, что я тебя для этой только
дряни зазвал сюда? Нет, я тебе любопытнее вещь расскажу; но не удивляйся,
что не стыжусь тебя, а как будто даже и рад.
-- Это ты оттого, что я покраснел, -- вдруг заметил Алеша. -- Я не от твоих
речей покраснел и не за твои дела, а за то, что я то же самое что и ты.
-- Ты-то? Ну хватил немного далеко.
-- Нет, недалеко, -- с жаром проговорил Алеша. (Видимо эта мысль давно уже
в нем была.) -- Всђ одни и те же ступеньки. Я на самой низшей, а ты вверху,
где-нибудь на тринадцатой. Я так смотрю на это дело, но это всђ одно и то
же, совершенно однородное. Кто ступил на нижнюю ступеньку, тот всђ равно
непременно вступит и на верхнюю.
-- Стало быть, совсем не вступать?
-- Кому можно -- совсем не вступать.
-- А тебе -- можно?
-- Кажется, нет.
-- Молчи, Алеша, молчи, милый, хочется мне ручку твою поцеловать, так, из
умиления. Эта шельма Грушенька знаток в человеках, она мне говорила
однажды, что она когда-нибудь тебя съест... Молчу, молчу! Из мерзостей, с
поля, загаженного мухами, перейдем на мою трагедию, тоже на поле,
загаженное мухами, то-есть всякою низостью. Дело-то ведь в том, что
старикашка хоть и соврал об обольщении невинностей, но в сущности, в
трагедии моей, это так ведь и было, хотя раз только было, да и то не
состоялось. Старик, который меня же корил небылицей, этой-то штуки и не
знает: я никому никогда не рассказывал, тебе первому сейчас расскажу,
конечно, Ивана исключая, Иван всђ знает. Раньше тебя давно знает. Но Иван
-- могила.
-- Иван -- моги
девчоночка. И ту и другую веселю, деньги бросаю пригоршнями, музыка, гам,
цыганки. Коли надо, и ей даю, потому что берут, берут с азартом, в этом
надо признаться, и довольны, и благодарны. Барыньки меня любили, не все, а
случалось, случалось; но я всегда переулочки любил, глухие и темные
закоулочки, за площадью, -- там приключения, там неожиданности, там
самородки в грязи. Я, брат, аллегорически говорю. У нас в городишке таких
переулков вещественных не было, но нравственные были. Но если бы ты был то
чт[OACUTE] я, ты понял бы, чт[OACUTE] эти значат. Любил разврат, любил и
срам разврата. Любил жестокость: разве я не клоп, не злое насекомое?
Сказано -- Карамазов! Раз пикник всем городом был, поехали на семи тройках;
в темноте, зимой, в санях, стал я жать одну соседскую девичью ручку, и
принудил к поцелуям эту девочку, дочку чиновника, бедную, милую, кроткую,
безответную. Позволила, многое позволила в темноте. Думала, бедняжка, что я
завтра за ней приеду и предложение сделаю (меня ведь главное за жениха
ценили); а я с ней после того ни слова, пять месяцев ни полслова. Видел,
как следили за мной из угла залы, когда бывало танцуют (а у нас то и дело
что танцуют), ее глазки, видел как горели огоньком -- огоньком кроткого
негодования. Забавляла эта игра только мое сладострастие насекомого,
которое я в себе кормил. Чрез пять месяцев она за чиновника вышла и
уехала... сердясь и всђ еще любя может быть. Теперь они счастливо живут.
Заметь, что я никому не сказал, не ославил; я хоть и низок желаниями и
низость люблю, но я не бесчестен. Ты краснеешь, у тебя глаза сверкнули.
Довольно с тебя этой грязи. И всђ это еще только так, цветочки
польдекоковские, хотя жестокое насекомое уже росло, уже разрасталось в
душе. Тут, брат, целый альбом воспоминаний. Пусть им бог миленьким здоровья
пошлет. Я, разрывая, любил не ссориться. И никогда не выдавал, никогда ни
одну не ославил. Но довольно. Неужели ты думал, что я тебя для этой только
дряни зазвал сюда? Нет, я тебе любопытнее вещь расскажу; но не удивляйся,
что не стыжусь тебя, а как будто даже и рад.
-- Это ты оттого, что я покраснел, -- вдруг заметил Алеша. -- Я не от твоих
речей покраснел и не за твои дела, а за то, что я то же самое что и ты.
-- Ты-то? Ну хватил немного далеко.
-- Нет, недалеко, -- с жаром проговорил Алеша. (Видимо эта мысль давно уже
в нем была.) -- Всђ одни и те же ступеньки. Я на самой низшей, а ты вверху,
где-нибудь на тринадцатой. Я так смотрю на это дело, но это всђ одно и то
же, совершенно однородное. Кто ступил на нижнюю ступеньку, тот всђ равно
непременно вступит и на верхнюю.
-- Стало быть, совсем не вступать?
-- Кому можно -- совсем не вступать.
-- А тебе -- можно?
-- Кажется, нет.
-- Молчи, Алеша, молчи, милый, хочется мне ручку твою поцеловать, так, из
умиления. Эта шельма Грушенька знаток в человеках, она мне говорила
однажды, что она когда-нибудь тебя съест... Молчу, молчу! Из мерзостей, с
поля, загаженного мухами, перейдем на мою трагедию, тоже на поле,
загаженное мухами, то-есть всякою низостью. Дело-то ведь в том, что
старикашка хоть и соврал об обольщении невинностей, но в сущности, в
трагедии моей, это так ведь и было, хотя раз только было, да и то не
состоялось. Старик, который меня же корил небылицей, этой-то штуки и не
знает: я никому никогда не рассказывал, тебе первому сейчас расскажу,
конечно, Ивана исключая, Иван всђ знает. Раньше тебя давно знает. Но Иван
-- могила.
-- Иван -- моги