дал. Подбежал он ко мне, ручонки дрожат у него, голосенок
дрожит, протянул он ко мне бумажку и говорит:
записка! Развернул я записку - ну что, все известное:
дескать. благодетели мои, мать у детей умирает, трое детей
голодают, так вы нам теперь помогите, а вот, как
я умру, так за то, что птенцов моих теперь не забыли, на
том свете вас, благодетели мои, не забуду. Ну, что тут;
дело ясное, дело житейское, а что мне им дать? Ну, и не
дал ему ничего. А как было жаль! Мальчик бедненький,
посинелый от холода, может быть и голодный, и не
врет, ей-ей, не врет; я это дело знаю. Но только то дурно,
что зачем эти гадкие матери детей не берегут и полуголых
с записками на такой холод посылают. Она,
быть, глупая баба, характера не имеет; да за нее и постараться,
может быть, некому, так она и сидит, поджав
ноги, может быть, и вправду больная. Ну, да все обратиться
бы, куда следует; а впрочем, может быть, и просто
мошенница, нарочно голодного и чахлого ребенка
обманывать народ посылает, на болезнь наводит. И чему
аучится бедный мальчик с этими записками? Только
сердце его ожесточается; ходит он, бегает, просит. Ходят
люди, да некогда им. Сердца у них каменные; слова
93
их жестокие. <Прочь! убирайся! шалишь!> Вот что слышит
он от всех, и ожесточается сердце ребенка, и дрожит
напрасно на холоде бедненький, запуганный мальчик,
словно птенчик, из разбитого гнездышка выпавший. Зябнут
у него руки и ноги; дух занимается. Посмотришь, вот
он уж и кашляет; тут недалеко ждать, и болезнь, как гад
нечистый, заползет ему в грудь, а там, глядишь, и смерть
уж стоит над ним, где-нибудь в смрадном углу, без ухода,
без помощи - вот и вся его жизнь! Вот какова она,
жизнь-то бывает! Ох, Варенька, мучительно слышать
Христа ради, и мимо пройти, и не дать ничего, сказать
ему: <Бог подаст>. Иное Христа ради еще ничего. (И
Христа ради-то разные бывают, маточка.) Иное долгое,
протяжное, привычное, заученное, прямо нищенское;
этому еще не так мучительно не подать, это долгий нищий,
давнишний, по ремеслу нищий, этот привык, думаешь,
он переможет и знает, как перемочь. А иное Христа
ради непривычное, грубое, страшное,- вот как сегодня,
когда я было от мальчика записку взял, тут же у забора
какой-то стоял, не у всех и просил, говорит мне: <Дай,
барин, грош ради Христа!> - да таким отрывистым, грубым
голосом, что я вздрогнул от какого-то страшного
чувства, а не дал гроша: не было. А еще люди богатые не
любят, чтобы бедняки на худой жребий вслух жаловались,-
дескать, они беспокоят, они-де назойливы! Да и
всегда бедность назойлива,- спать, что ли, мешают их
стоны голодные!
Признательно вам сказать, родная моя, начал я вам
описывать это все частию, чтоб сердце отвести, а более
для того, чтоб вам образец хорошего слогу моих сочинений
показать. Потому что вы, верно, сами сознаетесь,
маточка, что у меня с недавнего времени слог формируется.
Но теперь на меня такая тоска нашла, что я сам моим
мыслям до глубины души стал сочувствовать, и хотя
я сам знаю, маточка, что этим сочувствием не возьмешь,
но все-таки некоторым образом справедливость воздашь
себе. И подлинно, родная моя, часто самого себя безо
всякой причины уничтожаешь, в грош не ставишь и ниже
щепки какой-нибудь сортируешь. А если сравнением
выразиться, так это, может быть, оттого происходит, что
я сам запуган и загнан, как хоть бы и этот бедненький
мальчик, что милостыни у меня просил. Теперь я вам,
примерно, иносказательно буду говорить, маточка; вот
послу