Записки из мертвого дома


ваются
загрубелость, разврат; уму и чувству становятся доступны и, наконец, сладки
самые ненормальные явления. Человек и гражданин гибнут в тиране навсегда, а
возврат к человеческому достоинству, к раскаянию, к возрождению становится
для него уже почти невозможен. К тому же пример, возможность такого
своеволия действуют и на все общество заразительно: такая власть
соблазнительна. Общество, равнодушно смотрящее на такое явление, уже само
заражено в своем основании. Одним словом, право телесного наказания, данное
одному над другим, есть одна из язв общества, есть одно из самых сильных
средств для уничтожения в нем всякого зародыша, всякой попытки
гражданственности и полное основание к непременному и неотразимому его
разложению.

Палачом гнушаются же в обществе, но палачом-джентльменом далеко нет.
Только недавно высказалось противное мнение, но высказалось еще только в
книгах, отвлеченно. Даже те, которые высказывают его, не все еще успели
затушить в себе эту потребность самовластия. Даже всякий фабрикант, всякий
антрепренер непременно должен ощущать какое-то раздражительное удовольствие
в том, что его работник зависит иногда весь, со всем семейством своим,
единственно от него. Это наверно так; не так скоро поколение отрывается от
того, что сидит в нем наследственно; не так скоро отказывается человек от
того, что вошло в кровь его, передано ему, так сказать, с матерним молоком.
Не бывает таких скороспелых переворотов. Сознать вину и родовой грех еще
мало, очень мало; надобно совсем от него отучиться. А это не так скоро
делается.

Я заговорил о палаче. Свойства палача в зародыше находятся почти в
каждом современном человеке. Но не равно развиваются звериные свойства
человека. Если же в ком-нибудь они пересиливают в своем развитии все другие
его свойства, то такой человек, конечно, становится ужасным и безобразным.
Палачи бывают двух родов: одни бывают добровольные, другие - подневольные,
обязанные. Добровольный палач, конечно, во всех отношениях ниже
подневольного, которым, однако, так гнушается народ, гнушается до ужаса, до
гадливости, до безотчетного, чуть не мистического страха. Откуда же этот
почти суеверный страх к одному палачу и такое равнодушие, чуть не одобрение
к другому? Бывают примеры до крайности странные: я знавал людей даже
добрых, даже честных, даже уважаемых в обществе, и между тем они, например,
не могли хладнокровно перенести, если наказуемый не кричит под розгами, не
молит и не просит о пощаде. Наказуемые должны непременно кричать и молить о
пощаде. Так принято; это считается и приличным и необходимым, и когда
однажды жертва не хотела кричать, то исполнитель, которого я знал и который
в других отношениях мог считаться человеком, пожалуй, и добрым, даже лично
обиделся при этом случае. Он хотел было сначала наказать легко, но, не
слыша обычных "ваше благородие, отец родной, помилуйте, заставьте за себя
вечно бога молить" и проч., рассвирепел и дал розог пятьдесят лишних, желая
добиться и крику и просьб, - и добился. "Нельзя-с, грубость есть", -
отвечал он мне очень серьезно. Что же касается до настоящего палача,
подневольного, обязанного, то известно: это арестант решоный и
приговоренный в ссылку, но оставленный в палачах; поступивший сначала в
науку к другому палачу и, выучившись у него, оставленный навек при остроге,
где он содержится особо, в особой комнате, имеющий даже свое хозяйство, но
находящийся почти всегда под конвоем. Конечно, живой человек не машина;