Рассказы


аливаетесь". - "Я, говорю, сударь, от барского дела не отваливаюсь
и, как прежде сказала, хошь работника за девку выставлю, а ей, вся твоя
воля, задельничать не приходится". - "Ну, да как же, говорит, много-ста
будет, как стану я каждую дуру тешить! Пошла-ста вон и не надоедай мне, коли
своей пользы не понимаешь!" Я нейду: стою в своем. Он, кормилец, затопал,
затопал надо мной, пена у рту; у меня так сердечушко и замерло: того и
гляжу, что прибьет; раза три замахивался, а уж брани да руганья и числа нет,
сколько было, едва из хлигеря жива вышла... Иду по усадьбе да горючьми
слезами обливаюсь; вдруг мне навстречу его супружница с маленьким сыном,
разряженная этакая, расфранченная.
- Здравствуй, - говорит, - голубушка! О чем ты это плачешь?
- Так и так, - говорю, - сударыня, - и рассказала ей все мое горе.
- Ах, боже мой, - говорит, - для чего же Егорушка, - говорит, - не
хочет тебе сделать в этом удовольствия! Он что-нибудь тебя не понял. Я, -
говорит, - ему поговорю об этом.
Я ей поклонилась.
- Противности, - говорю, - сударыня, от меня никогда никакой не было, а
что всякой матери, хоть бы и крестьянке, свое дитятко болезно. Если, говорю,
Егор Парменыч станет ее у меня в заделье тянуть и не ослободит ее, так я,
говорю, пойду к асправнику: вся его воля, что хочет, то со мною и делает.
- Ничего, - говорит, - душечка, не будет; будь покойна, я твое дело
сделаю, - сказала она и ушла.
А я, признаться, взяла и пообождала маненько в усадьбе, в скотной, и
слышала там, от горничной девушки, что у них за меня большой разговор был.
Она, голубушка, дай ей бог здоровья, так его, слышь, ругала, так ругала,
всем выкорила и в глаза наплевала. Прихожу я опосля этого домой и говорю
дочке. Она мне, батюшка, опять всупротивку стала говорить. Душенька-то у
меня уж наболела и без того; взяла меня на ее такая злость, что не стерпела
я, кормилец, ухватила ее и почала бить, всю избу вытаскала за космы; чем она
пуще просит: "Мамонька, мамонька!", а меня пуще досада рвет, ругаю ее
по-п„ски и все, знаешь, к нечистому посылаю. Ревет моя девка после этого
ровно два дни; стало мне ее хошь бы и жаль: сбегала я потихоньку к приходу,
купила ей тут у одного мужичка-торговца кумачу на рубаху и принесла; она
ничего - взяла и словно повеселела, а в сумерки и говорит мне:
- Отпусти, - говорит, - мамонька, меня на поседки сходить к дяде Фоме.
- Ступай, - говорю, - только не засиживайся долго.
- Нету, - говорит, - ненадолго сбегаю.
Нарядилась она в наряд хороший, надела теплый полушубочек и ушла. Жду я
ее: пропели первые петухи - нейдет, пропели вторые - нет!
"Эка вор-девка: верно, там ночевать осталась", - думала я и пошла,
кормилец, сама за ней.
Подхожу, смотрю - на поседках уж и огонь погашен; едва достучалась:
отворяет мне дверь девушка ихняя, дочь хозяйская.
- Что тебе, тетонька? - говорит.
- Да я, - говорю, - за Марфуткой пришла; что это, - я говорю, - за
ночевка такая? Зачем это ночевать унимаете?
- Нету, - говорит, - тетонька, она ушла.
- Полно, что за шутки такие: ушла! Где ей, - говорю, - быть! Домой не
бывала, а ушла!
- Вот те Христос, тетонька, ушла, - говорит.
"Ну, - думаю, - согрешила грешная!.." - Разбойница этакая, - говорю, -
кто у вас сегодня был? Не было ли дворовых ребят?
- Нету, - говорит, - тетонька, никого не