уете, так сам послушаешь, голосит
кажинную почесть ночь, индо на двор боязно выйти.
- Да ведь это, тетка, - говорю я, - филин птица.
- Баяли, кормилец, многие это нам бают, а только нет, родимый, не
птица; филинов у нас мальчишки лавливали, с полгода один жил, никакого
голосу не дал, а уж этот против птицы ли, на весь околоток чуть, как
голосит.
- Что станешь делать, не переуверишь их!
- Ну, - говорю, - старуха, много ты говорила дела, да много и вздору
намолола; пошли-ка лучше ко мне дочку: я с ней поговорю; авось она мне
больше правды скажет. Сможет ли она прийти?
- Сможет, кормилец, для-ча не смочь: пролежалась теперь.
- Пошли, - говорю, - ее ко мне, а сама не приходи: мы с ней побеседуем
вдвоем.
Пушкареву тоже велел выйти. Пришла ко мне девка-с; оглядел ее
внимательно: приятная из лица, глаза голубые, навыкате, сама белая и, что
удивительно, с малолетства в работе, а руки нежные, как у барыни.
- Здравствуй, - говорю, - красавица.
- Здравствуйте, - говорит, - сударь.
- Садись, - говорю, - чем стоять.
- Ничего-с, - говорит, - постою.
- Полно, - говорю, - ведь ты больна: устанешь; садись!
Села она этак поодаль, поглядывает на меня исподлобья.
- Чем это ты, - говорю, - больна? Что такое с тобой бывает?
- А бывает, сударь, привалит у сердца, в голове сделается этакой
бахмур, в глазах потемнеет, а опосля и сама ничего не помню-с.
- Отчего это с тобой сделалось?
- Изволили, чай, слышать, - отвечает, а сама еще более потупилась.
- Это, - говорю, - что леший-то тебя таскал?
- Да-с, - говорит, - с самой с той поры и начало ухватывать.
- Слушай, - говорю, - Марфушка, ты, я вижу, девушка умная, скажи мне,
как, по-твоему, лгать грех али нет?
- Как, сударь, не грех! Вестимо, что грех.
- Так как же, - говорю, - знать ты это знаешь, а сама лжешь, и не в
пустяках каких-нибудь, а призываешь на себя нечистую силу. Ты не шути этим:
греха этого тебе, может быть, и не отмолить. Все, что ты матери плела на
лешего, как он тебя вихрем воровал и как после подкинул, - все это ты
выдумала, ничего этого не бывало, а если и сманивал тебя, так какой-нибудь
человек, и тебе не след его прикрывать.
- Ничего я, сударь, окромя, что мамоньке говорила, ничего я не знаю
больше! - А у самой, знаете, слезы так и текут.
Бился я с ней по крайней мере с полчаса: все думал лаской взять.
- Будь, - говорю, - Марфушка, со мной откровенна; вот тебе клятва моя,
я старик, имею сам детей, на ветер слов говорить не стану: скажи мне только
правду, я твой стыд девичий поберегу, даже матери твоей не скажу ничего, а
посоветую хорошее и дам тебе лекарства.
Ничего не берет, уперлася в одном: "Знать не знаю, ведать ничего не
ведаю", так что даже рассердила меня.
- Ну, - говорю, - Марфа, ты, я вижу, не боишься божьего суда, так
побойся моего: я твое дело стороной раскрою, тогда уж не пеняй.
Молчит.
Отпустил я ее; досадно немного: солнце уже садилось, день, значит,
потерян. Ехать - пожалуй, и дороги не найдешь. Остался я у Устиньи ночевать,
напился чаю и только хотел улечься в свой тарантас, - вдруг подходит
Пушкарев.
- Ваше благородие, леший, - говорит, - заправду начал кричать; не
угодно ли послушать?
Заинтересовало это меня: слыхал я об этих леших, - слыхал много, а на
опы
кажинную почесть ночь, индо на двор боязно выйти.
- Да ведь это, тетка, - говорю я, - филин птица.
- Баяли, кормилец, многие это нам бают, а только нет, родимый, не
птица; филинов у нас мальчишки лавливали, с полгода один жил, никакого
голосу не дал, а уж этот против птицы ли, на весь околоток чуть, как
голосит.
- Что станешь делать, не переуверишь их!
- Ну, - говорю, - старуха, много ты говорила дела, да много и вздору
намолола; пошли-ка лучше ко мне дочку: я с ней поговорю; авось она мне
больше правды скажет. Сможет ли она прийти?
- Сможет, кормилец, для-ча не смочь: пролежалась теперь.
- Пошли, - говорю, - ее ко мне, а сама не приходи: мы с ней побеседуем
вдвоем.
Пушкареву тоже велел выйти. Пришла ко мне девка-с; оглядел ее
внимательно: приятная из лица, глаза голубые, навыкате, сама белая и, что
удивительно, с малолетства в работе, а руки нежные, как у барыни.
- Здравствуй, - говорю, - красавица.
- Здравствуйте, - говорит, - сударь.
- Садись, - говорю, - чем стоять.
- Ничего-с, - говорит, - постою.
- Полно, - говорю, - ведь ты больна: устанешь; садись!
Села она этак поодаль, поглядывает на меня исподлобья.
- Чем это ты, - говорю, - больна? Что такое с тобой бывает?
- А бывает, сударь, привалит у сердца, в голове сделается этакой
бахмур, в глазах потемнеет, а опосля и сама ничего не помню-с.
- Отчего это с тобой сделалось?
- Изволили, чай, слышать, - отвечает, а сама еще более потупилась.
- Это, - говорю, - что леший-то тебя таскал?
- Да-с, - говорит, - с самой с той поры и начало ухватывать.
- Слушай, - говорю, - Марфушка, ты, я вижу, девушка умная, скажи мне,
как, по-твоему, лгать грех али нет?
- Как, сударь, не грех! Вестимо, что грех.
- Так как же, - говорю, - знать ты это знаешь, а сама лжешь, и не в
пустяках каких-нибудь, а призываешь на себя нечистую силу. Ты не шути этим:
греха этого тебе, может быть, и не отмолить. Все, что ты матери плела на
лешего, как он тебя вихрем воровал и как после подкинул, - все это ты
выдумала, ничего этого не бывало, а если и сманивал тебя, так какой-нибудь
человек, и тебе не след его прикрывать.
- Ничего я, сударь, окромя, что мамоньке говорила, ничего я не знаю
больше! - А у самой, знаете, слезы так и текут.
Бился я с ней по крайней мере с полчаса: все думал лаской взять.
- Будь, - говорю, - Марфушка, со мной откровенна; вот тебе клятва моя,
я старик, имею сам детей, на ветер слов говорить не стану: скажи мне только
правду, я твой стыд девичий поберегу, даже матери твоей не скажу ничего, а
посоветую хорошее и дам тебе лекарства.
Ничего не берет, уперлася в одном: "Знать не знаю, ведать ничего не
ведаю", так что даже рассердила меня.
- Ну, - говорю, - Марфа, ты, я вижу, не боишься божьего суда, так
побойся моего: я твое дело стороной раскрою, тогда уж не пеняй.
Молчит.
Отпустил я ее; досадно немного: солнце уже садилось, день, значит,
потерян. Ехать - пожалуй, и дороги не найдешь. Остался я у Устиньи ночевать,
напился чаю и только хотел улечься в свой тарантас, - вдруг подходит
Пушкарев.
- Ваше благородие, леший, - говорит, - заправду начал кричать; не
угодно ли послушать?
Заинтересовало это меня: слыхал я об этих леших, - слыхал много, а на
опы