Масоны


е вот эту записку матери! - заключил Егор Егорыч, суя
исписанный им листок в руку Сусанны.
- Разве вы не зайдете к мамаше даже и проститься? - проговорила робко
Сусанна.
- Нет, я лишний пока у вас, лишний, - отвечал Егор Егорыч, стараясь не
смотреть на Сусанну, тогда как лицо той ясно выражало: "нет, не лишний!".

IV

Исполнение человеком долга своего моралисты обыкновенно считают за одну
из самых величайших добродетелей, но врачи и физиологи, хлопочущие более о
сохранении благосостояния нашего грешного тела, не думаю, чтобы
рекомендовали безусловно эту добродетель своим пациентам. Быть постоянно во
имя чего-то отвлеченного и, может быть, даже предрассудочного не самим собою
- вряд ли кому здорово. В таком именно положении очутилась теперь бедная
Людмила: она отринулась от Ченцова ради нравственных понятий, вошедших к ней
через ухо из той среды, в которой Людмила родилась и воспиталась; ей хорошо
помнилось, каким ужасным пороком мать ее, кротчайшее существо, и все их
добрые знакомые называли то, что она сделала. Под влиянием своего безумного
увлечения Людмила могла проступиться, но продолжать свое падение было выше
сил ее, тем более, что тут уж являлся вопрос о детях, которые, по словам
Юлии Матвеевны, как незаконные, должны были все погибнуть, а между тем
Людмила не переставала любить Ченцова и верила, что он тоже безумствует об
ней; одно ее поражало, что Ченцов не только что не появлялся к ним более, но
даже не пытался прислать письмо, хотя, говоря правду, от него приходило
несколько писем, которые Юлия Матвеевна, не желая ими ни Людмилу, ни себя
беспокоить, перехватывала и, не читав, рвала их. Таким образом неумолкающая
ни на минуту борьба Людмилы со своей страстью потрясла наконец в корень ее
организм: из цветущей, здоровой девушки она стала тенью, привидением, что
делало еще заметнее округлость ее стана, так что Людмила вовсе перестала
выходить из своей комнаты, стыдясь показаться даже на глаза кухарки. Тщетно
Юлия Матвеевна умоляла ее делать прогулки, доказывая, как это необходимо, но
Людмила и слышать того не хотела... Прошло уже между тем после отъезда Егора
Егорыча два месяца страшных, мучительных для Рыжовых. Нелегко эти месяцы,
кажется, достались и капитану Звереву, потому что он заметно похудел и
осунулся. По нескольку раз в неделю капитан заходил к Миропе Дмитриевне,
стараясь всякий раз выспросить ее о том, что творится у Рыжовых, и всякий
раз Миропа Дмитриевна ядовито усмехалась на эти вопросы и так же ядовито
отвечала:
- Я ничего не знаю, да, признаться, и не интересуюсь нисколько знать!
Но вот однажды, часу в седьмом теплого и ясного июньского вечера (в тот
год все лето стояло очень хорошее), над Москвой раздавался благовест ко
всенощной. Миропа Дмитриевна, в капоте-распашонке, в вышитой юбке, в
торжковских туфлях и в малороссийских монистах, сидела под тенью в своем
садике и пила на воздухе чай. Стоявший перед нею на столе чисто вычищенный
самовар сердито пошумливал: Миропа Дмитриевна любила пить самый горячий чай.
На столе, кроме ее чашки, были два стакана с блюдечками, на всякий случай,
если кто зайдет из мужчин. В садике, довольно немаленьком, обсаженном кругом
как бы сплошною стеною акациями, воздушным жасмином, душистыми тополями,
липами, а также с множеством левкоев, гелиотропов, рез