римет осени, но я не старался запоминать их. Одно я знал
твердо - что никогда не забуду этой осенней горечи, чудесным образом
соединенной с легкостью на душе и простыми мыслями.
Чем угрюмее были тучи, волочившие по земле мокрые, обтрепанные подолы,
чем холоднее дожди, тем свежее становилось на сердце, тем легче, как бы сами
по себе, ложились на бумагу слова.
Важно было ощущение осени, тот строй чувств и мыслей, какой она вызывала.
А все, что называется материалом, -люди, события, отдельные частности и
подробности, -это, как я знал по опыту, надежно спрятано до поры до времени
где-то внутри этого ощущения осени. И как только я вернусь к этому ощущению
в каком-нибудь рассказе, то все это тотчас появится в памяти и перейдет на
бумагу.
Я не изучал тот старый дом, где жил, как материал для рассказа. Я просто
полюбил его за угрюмость и тишину, за бестолковый стук ходиков, постоянный
запах березового дыма из печки, старые гравюры на стенах (их осталось очень
мало, так как почти все гравюры у Катерины Ивановны забрал областной музей):
"Автопортрет" Брюллова, "Несение креста", "Птицелов" Перова и портрет Полины
Виардо.
Стекла в окнах были старенькие и кривые. Они переливались радужным
блеском, и язычок свечи отражался в них почему-то два раза.
Все вещи - диваны, столы и стулья - были сделаны из светлого дерева,
блестели от времени и пахли кипарисом, как иконы.
В доме было много смешных вещей: медные ночники в виде факелов, замки с
секретом, фарфоровые пузатые флакончики с окаменелыми кремами и надписью на
этикетках "Париж", запыленный букетик камелий, сделанный из воска (он висел
на огромном заржавленном костыле), круглая щеточка, чтобы стирать с
ломберного стола записанные мелком карточные взятки.
Было три толстых календаря - за 1848, 1850 и 1852 годы. Там в списках
придворных дам я нашел Наталью Николаевну Ланскую - жену Пушкина и Елизавету
Ксаверьевну Воронцову - женщину, связанную с Пушкиным любовью. И почему-то
мне стало грустно от этого. До сих пор не понимаю - почему? Может быть,
оттого, что в доме было мертвенно тихо. Далеко на Оке, около Кузьминского
шлюза, кричал пароход, и неотступно вспоминались стихи:
Ненастный день потух. Ненастной ночи мгла
По небу стелется одеждою свинцовой.
Как привидение, за рощею сосновой
Луна туманная взошла.
По вечерам я приходил к Катерине Ивановне пить чай.
Она сама уже плохо видела, и к ней прибегала раза два-три за день для
всяких мелких хозяйственных поделок соседская девочка Нюрка, по характеру
своему угрюмая и всем недовольная.
Нюрка ставила самовар и пила с нами чай, громко высасывая его из
блюдечка. На все тихие речи Катерины Ивановны Нюрка отзывалась только одними
словами:
- Ну вот еще! Чего выдумали!
Я ее стыдил, но она и мне говорила:
- Ну вот еще! Будто я ничего не понимаю, будто я совсем серая!
Но на деле Нюрка, пожалуй, единственная любила Катерину Ивановну. И вовсе
не за то, что иногда Катерина Ивановна дарила ей то старую бархатную шляпу с
чучелом птицы колибри, то стеклярусовую наколку или желтое от времени
кружевце.
Катерина Ивановна жила когда-то с отцом в Париже, знала Тургенева, была
на похоронах Виктора Гюго. Она рассказывала мне об этом, а Нюрка говорила:
- Ну вот еще! Чего выдумали! Но Нюрка долго не засиживалась и уходила
домой укладывать спать "своих младшеньких".
твердо - что никогда не забуду этой осенней горечи, чудесным образом
соединенной с легкостью на душе и простыми мыслями.
Чем угрюмее были тучи, волочившие по земле мокрые, обтрепанные подолы,
чем холоднее дожди, тем свежее становилось на сердце, тем легче, как бы сами
по себе, ложились на бумагу слова.
Важно было ощущение осени, тот строй чувств и мыслей, какой она вызывала.
А все, что называется материалом, -люди, события, отдельные частности и
подробности, -это, как я знал по опыту, надежно спрятано до поры до времени
где-то внутри этого ощущения осени. И как только я вернусь к этому ощущению
в каком-нибудь рассказе, то все это тотчас появится в памяти и перейдет на
бумагу.
Я не изучал тот старый дом, где жил, как материал для рассказа. Я просто
полюбил его за угрюмость и тишину, за бестолковый стук ходиков, постоянный
запах березового дыма из печки, старые гравюры на стенах (их осталось очень
мало, так как почти все гравюры у Катерины Ивановны забрал областной музей):
"Автопортрет" Брюллова, "Несение креста", "Птицелов" Перова и портрет Полины
Виардо.
Стекла в окнах были старенькие и кривые. Они переливались радужным
блеском, и язычок свечи отражался в них почему-то два раза.
Все вещи - диваны, столы и стулья - были сделаны из светлого дерева,
блестели от времени и пахли кипарисом, как иконы.
В доме было много смешных вещей: медные ночники в виде факелов, замки с
секретом, фарфоровые пузатые флакончики с окаменелыми кремами и надписью на
этикетках "Париж", запыленный букетик камелий, сделанный из воска (он висел
на огромном заржавленном костыле), круглая щеточка, чтобы стирать с
ломберного стола записанные мелком карточные взятки.
Было три толстых календаря - за 1848, 1850 и 1852 годы. Там в списках
придворных дам я нашел Наталью Николаевну Ланскую - жену Пушкина и Елизавету
Ксаверьевну Воронцову - женщину, связанную с Пушкиным любовью. И почему-то
мне стало грустно от этого. До сих пор не понимаю - почему? Может быть,
оттого, что в доме было мертвенно тихо. Далеко на Оке, около Кузьминского
шлюза, кричал пароход, и неотступно вспоминались стихи:
Ненастный день потух. Ненастной ночи мгла
По небу стелется одеждою свинцовой.
Как привидение, за рощею сосновой
Луна туманная взошла.
По вечерам я приходил к Катерине Ивановне пить чай.
Она сама уже плохо видела, и к ней прибегала раза два-три за день для
всяких мелких хозяйственных поделок соседская девочка Нюрка, по характеру
своему угрюмая и всем недовольная.
Нюрка ставила самовар и пила с нами чай, громко высасывая его из
блюдечка. На все тихие речи Катерины Ивановны Нюрка отзывалась только одними
словами:
- Ну вот еще! Чего выдумали!
Я ее стыдил, но она и мне говорила:
- Ну вот еще! Будто я ничего не понимаю, будто я совсем серая!
Но на деле Нюрка, пожалуй, единственная любила Катерину Ивановну. И вовсе
не за то, что иногда Катерина Ивановна дарила ей то старую бархатную шляпу с
чучелом птицы колибри, то стеклярусовую наколку или желтое от времени
кружевце.
Катерина Ивановна жила когда-то с отцом в Париже, знала Тургенева, была
на похоронах Виктора Гюго. Она рассказывала мне об этом, а Нюрка говорила:
- Ну вот еще! Чего выдумали! Но Нюрка долго не засиживалась и уходила
домой укладывать спать "своих младшеньких".