Жизнь Арсеньева


твием
заметил излишнюю артистичность своих длинных волос и пошел в парикмахерскую.
В парикмахерской сидел под белым балахоном кто-то низкорослый, с голым
черепом, с торчащими ушами, -- нетопырь, которому парикмахер удивительно
густо и пышно намыливал верхнюю губу и {330} щеки. Ловко сняв всю эту
млечность бритвой, парикмахер опять немножко взмылил и опять снял, -- на
этот раз исподнизу, небрежными, короткими толчками, и нетопырь раскорякой
привстал, потянул за собой балахон, наклонился, багрово покраснел и стал
одной рукой придерживать его на груди, другой умываться.
-- Спрыснуть прикажете? -- спросил парикмахер.
-- Вали, -- сказал нетопырь.
И парикмахер зашипел душистым пульверизатором, легонько похлопал по
мокрым щекам нетопыря салфеткой.
-- Пожалуйте-с, -- сказал он четко, раскидывая балахон. И нетопырь
встал и оказался довольно страшен: череп ушастый, большой, лицо худое и
широкое, красно-сафьянное, глаза после бритья младенчески блестящи, дыра рта
черна, а сам низок, плечист, туловище короткое, паучиное, ноги тонки и
по-татарски кривы. Сунув парикмахеру на чай, он надел отличное черное пальто
и котелок, закурил сигару и вышел. Парикмахер обратился ко мне:
-- Знаете, кто это? Первейший богач, купец Ермаков. Знаете, сколько он
всегда дает на чай? Вот-с:
Он раскрыл ладонь и, весело смеясь, показал:
-- Ровно две копейки!
Потом я, по своему обыкновению, пошел бродить по улицам. Увидев
церковный двор, вошел в него, вошел в церковь, -- уже образовалась от
одиночества, от грусти привычка к церквам. Там было тепло и
грустно-празднично от блеска свечей, жарко горевших целыми пучками на
высоких подсвечниках вокруг налоя, на налое лежал медный крест с фальшивыми
рубинами, перед ним стояли священнослужители и умиленно-горестно пели:
"Кресту Твоему поклоняемся, Владыко..."
В сумраке возле входа стоял большой {331} старик в длинной чуйке и
кожаных калошах, грубый и крепкий, как старая лошадь, сурово (в назидание
кому-то) гудел, подпевая. А в толпе возле налоя стоял странник, тепло
освещенный спереди золотым восковым светом. Он был пещерно худ, склоненного
лица его, иконописно тонкого и темного, почти не видно было за прядями
длинных темных волос, первобытно, иночески и женски висевших вдоль щек; в
левой руке он твердо держал высокий деревянный посох за долгие годы натертый
до блеску, за плечами у него был черный кожаный мешок, он стоял одиноко,
неподвижно, отрешенно от всех.
Я глядел, и опять слезы навертывались мне на глаза -- от неудержимо
поднимавшегося в груди сладкого и скорбного чувства родины, России, всей ее
темной древности. Кто-то сзади, снизу, легонько постучал мне по плечу
свечкой: я обернулся -- за мной гнулась старушка в салопчике и большой шали,
с одним добрым торчащим зубом:
"Кресту, батюшка"!" Я с радостной покорностью взял свечку из ее
холодной, мертвой ручки с синеватыми ноготками, шагнул к слепящему
подсвечнику, неловко и стыдясь за свою неловкость, кое-как пристроил свечку
к прочим и вдруг подумал: "Уеду!" И, отступив и поклонившись, скоро и
осторожно пошел в сумрак к выходу, оставляя за собой милый и уютный свет и
тепло церкви. На паперти встретила меня неприветливая темнота, ветер,
гудевший где-то наверху... "Еду!" -- сказал я себе, надевая шапку, р